1812: противостояние

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » 1812: противостояние » Не раздобыть надежной славы, » «Согласитесь, мы с вами оба храбрецы!»* (2 декабря 1805 года, Австрия)


«Согласитесь, мы с вами оба храбрецы!»* (2 декабря 1805 года, Австрия)

Сообщений 1 страница 21 из 21

1

* Фраза, которую сказал один русский офицер одному французскому офицеру во время сражения под Блазовицем.

Участники: Евгений Оболенский, Огюстен Шабо НПС-ы
Время и место: 2 декабря 1805 года, Аустерлиц
Дополнительно: про войну

0

2

Говорят, что перед крупными баталиями небеса посылают людям знаки, если верно прочесть которые, станет заранее и подлинно известно, кто выйдет из боя победителем, а кому суждено поражение. Люди, однако, всегда трактуют обстоятельства исключительно в свою пользу, оттого накануне большого сражения возле маленькой австрийской деревни Аустерлиц, каждая из противоборствующих сторон была уверена в том, что завтрашний день станет днем именно ее триумфа. Сомневался один Кутузов, но к его сомнениям никто не желал прислушиваться.
Была первая годовщина коронации императора, и французы, свято убежденные в его гении, и в том, что их любимый полководец обязательно приведет своих солдат к победе, а им останется лишь немного поработать штыками и саблями, слаженно маршировать и не плошать под огнем, беспечно ликовали. За неимением фейерверков и невозможностью дурно переводить порох на забавы, вокруг всего огромного бивака выложили несколько рядов костров и с наступлением темноты устроили «праздничную иллюминацию». Ну и отметили горячительным, куда ж без этого. А в шесть часов утра, когда только-только начало светать, уже строились побатальонно, в парадной форме, будто на учения на Марсовом поле. В морозном воздухе пахло большим скоплением людей, лошадей, а еще немного деревней, но служивым казалось, что это запах славы.
Слава между тем к кому-то торопилась, а к кому-то не спешила.
Лейтенант Шабо, едва не разжалованный год назад из-за скверной истории с заговором шуанов, служил в пятьдесят первом линейном под началом полковника д'Онньера. И служить старался на совесть, чтобы не подумали, что он недостаточно храбр или недостаточно предан. Потому что у ведомства Фуше память хорошая, куда лучше, чем хотелось бы.
Так вот пятьдесят первый вместе с остальной пехотой генерала Кафарелли выстроился, как на парад, на холме Сантон. Левым флангом от дивизии Сюше. Впереди - кавалерия Келлермана, примерно в ста шагах сзади 150 артиллерийских орудий. И на этом развлечения закончились. Видно было, как возле Брюннского шоссе разворачиваются боевые порядки русских, беспрепятственно занимая какие-то две унылые австрийские деревушки. В третей, такой же унылой, но поближе к французам, расположились застрельщики из дивизии Риго.
Уже часа два как слышны были раскаты орудий и шум идущего боя. Это Сульт атаковал Праценское плато а правый фланг французский армии схватился с австрийцами. Они же, часть пехоты маршала Ланна, продолжали изображать красивое парадное построение. Русские тоже никуда не спешили. Огюстен не знал, что Ланн ждет части Бернадотта, а Багратион - вестей от союзников. Он знал только, что уже около десяти, они стоят, держа ружья «под курок» четвертый час, а «ослепительное солнце Аустерлица», что так запомнится императору, светит, но не греет: декабрь месяц, да еще с ночи подморозило.
В общем, лейтенанта стало понемногу потряхивать.
- Вам страшно, Шабо? - удивился его капитан.
- Я м-мерзну, - честно признался Огюстен. - П-пора уже побегать, убить кого-нибудь…
Наконец, появился Бернадотт. Под грохот барабанов и с криками: «Да здравствует Император!» солдаты и офицеры первого корпуса приветственно поднимали шляпы на саблях, шпагах и штыках. Тут же в движение пришли и позиции русских.
- Смотрите, это их гвардия, - пронесся шепоток по рядам пехоты. К Сантону приближались войска под командованием великого князя Константина, и в первой линии маршировали знаменитый Преображенский и Семеновский полки. На глазах у французов они переправились через Литтаву и пошли в направлении на Блазовиц.
- Неужели это русский император? - гадали зябнущие пехотинцы. - Нет же, это его брат.
Наконец к Кафарелли понеслись вестовые Ланна, и тут же французские орудия сделали первый залп по русской пехоте, разбудив задремавшую было под Сантонским холмом славу.
- Сейчас побегаете Шабо. Видите, русские занимают Блазовиц.
«Отчего бы им не занять Блазовиц, в самом деле, - мысленно согласился Огюстен, - там от силы рота вольтижеров».
- Нам приказано отбить деревню.
Тринадцатый легкий и два батальона пятьдесят первого линейного бросились восстанавливать паритет, под ободряющий свист французских ядер над головами, - домишки, заборы и русские гвардейцы превращались а неаппетитное месиво при каждом удачном попадании, - добрались до околицы и пошли в штыковую на семеновцев. Которыми, по странной иронии судьбы, командовал граф де Сен-При, французский эмигрант на русской службе. Начался кровавый хаос, естественный в такого рода жарких баталиях, когда в одном человеке будто поселяются сразу два. Один пытается наблюдать за боем, оценивает обстановку, прислушивается к приказам, отдает приказы, отмечает для себя, что полковник Кастекс, шеф тринадцатого полка, уже убит, двое майоров ранены, и что русские, кажется, дрогнули и пытаются отступить, - а второй с остервенением рубит противника, спотыкаясь о мертвецов и умирающих, и весь мир его уменьшается до длины офицерской шпаги, рукоять которой настолько залита кровью, что проскальзывает в ладони даже в перчатке.
Пушки продолжали грохотать, не подпуская русских на помощь своим, и вот уже первые семеновцы начали бросать оружие и сдаваться. Так странно, а говорили, что русские не сдаются.
Затем наступила короткая передышка, в ходе которой Огюстен имел возможность пересчитать уцелевших своих, пленных, и выяснять, кто из старших офицеров еще в строю. Взъерошенная кошка, с выпученными глазами вцепившаяся в одинокое деревцо, смотрела на лейтенанта с укоризной. Животное не могло найти себе места, чтобы спрыгнуть на землю, не будучи затоптанным. Зато больше никто не мог пожаловаться, что мерзнет.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-09 02:10:48)

+6

3

Грохот орудий, треск ружейных выстрелов, пороховой дым, который приносил ветер, давно уже разогнавший последние клочья тумана, в котором с ночи кони шли чуть ли не по брюхо - все ближе и ближе, возвещая о том, что сражение таки началось, и не просто началось, а в полном разгаре. Если и есть те проклятия, которые не отпускали уланы, нещадно погонявшие коней, то Оболенский таких не знал. Зато голые каменистые склоны, перемежающиеся земляными осыпями, по которым колонна на рысях взбиралась на высоту, снискали в своей адрес еще больше эпитетов, чем идиоты-австрийцы, на поводу у которых пошел весь высший генералитет кроме Кутузова, которые не озаботились сообразить о разнице в календарях!
Впрочем, об этой разнице никто не вспомнил, пока однажды, в полк, который после сражения у Шенграбена встал лагерем южнее Холлабруна, чтобы прикрывать отход Багратиона, ушедшего с пехотой дальше, в направлении Брюнна и Аустерлица, не прискакал насквозь пропыленный вестовой, с отчаянно выпученными глазами, который от утомления едва держался на ногах, но зато с энтузиазмом размахивал пакетом, предназначенным для генерал-майора Меллера. Вскрыв пакет Меллер-Закомельский покивал, и распорядился отрядить вестовому место для отдыха, что привело последнего в состояние крайнего замешательства, если не сказать - ужаса
- Сражение! Немедленно... быть...
Австрияк немилосердно коверкал слова, путаясь не только в русском, которого толком и не знал, но и во французском, размахивал руками, и вообще выглядел так, словно его у входа в палатку караулил сам Сатана. А услышав спокойное распоряжение генерала, он и вовсе как взбесился. Закомельский лишь покрутил головой, перечитал на всякий случай бумагу, и поглядел на своих офицеров, оказавшихся в этот момент в его палатке.
- Господа, есть тут кто, кто немчуре этой по-ихнему тарабарскому объяснит, что я читать худо-бедно все-таки обучен, и расспросит, что за вожжа у него под хвостом наличествует? Евгений Андреевич, вы говорите по-немецки?
Оболенский кивнул, и обратился к посланному, который, к тому времени был уже совершенно пунцовым и чуть ли не дымился.
- Генерал-майор говорит, что вам нет необходимости так беспокоиться. Все, что указано в пакете, будет нами исполнено.
- Когда?! - взвыл вестовой - Вы торчите здесь, тогда как вам надлежит  уже быть на высотах! Сражение назначено на завтра!
Оболенский непонимающе нахмурился, но, тем не менее перевел его слова, на что Меллер-Закомельский лишь плечами пожал.
- Что он, совсем ума решился? - в третий уже раз  заглянул в бумагу и ткнув в нее пальцем, генерал повысил голос, обращаясь к австрийцу, как это водится за людьми, которые говорят с иноязычними как с детьми или же умственно отсталыми.  - Написано - первого декабря. Декабря, ферштейн? Чего ты нам погонялки устраиваешь, у нас еще дюжина дней впереди?
Но не успел Оболенский перевести гонцу слова генерала, как тот схватился за голову.
- Первое декабря сегодня! Сегодня!!! Французы оставили Праценские высоты! Было совещание, их решено добивать там, в низине!
Повисла гробовая тишина. Офицеры переглянулись, Закомельский пожал было плечами, как вдруг голос молодого ротмистра Ильина, который зашел в палатку генерала вместе с Евгением, заставил их всех вздрогнуть.
- Генерал...  Австрийцы и французы пользуются григорианским  календарем. Он опережает наш на дюжину дней.
Секундная пауза, повисшая в палатке разлила лед по жилам. Двенадцать дней.
- По коням! - рявкнул Закомельский, который первым пришел в себя, швыряя пакет на складной походный стол. - По коням сей же час. Никакой поклажи, оставить все!
Офицеров как ветром сдуло. Не прошло и получаса, как остался за плечами в спешке покинутый лагерь, и уланы кинулись на северо-запад, чтобы менее чем за сутки пройти сто девятнадцать верст, разделявшие их от боевых позиций, на которых им, по планам австрийцев, надлежало стоять еще несколько дней назад.
Форсированный марш оборвался лишь морозной ночью с первого на второе декабря, когда волей-неволей пришлось остановиться в виду Аустерлица, чтобы дать роздых коням. Вымотанные стремительным переходом люди засыпали кто где придется, даже не разбив лагерь, примостившись между телами лошадей. Однако, еще не успело взойти толком холодное солнце, как сон их был нарушен первыми раскатами канонады.
- Опоздали. - хрипнул кто-то из повскакавших на ноги кавалеристов.
- В седло!  Вперед, галопом!
Солнце поднималось над неровными, ощетинившимися гребнями штыков Параценскими высотами, било в глаза кавалеристам, мчавшимся на все разраставшийся гул сражения.  Остался позади Аустерлиц, под копытами зачавкала грязь и стали осыпаться мелкие камешки крутого склона. Лошади перешли на рысь, понукаемые отчаянными усилиями всадников, Закомельский бранился так, что всем французам, сколько их там ни было по ту сторону гряды, следовало бы немедленно провалиться сквозь землю. Однако, сражение, судя по звукам только нарастало, причем на юге. И колонна на рысях вылетела на площадку у северной оконечности гряды как раз тогда, когда внизу, у склона холма напротив, ударила французская артиллерия.
Зрелище, развернувшееся с вершины гряды на низину внизу, и поднимавшиеся по другую сторону пологие холмы, заставило даже многих бывалых вздрогнуть. Там шел бой. Вся низина была застелена пороховым дымом, в котором ржали кони, трещали ружья, слышался многоголосый утробный вой тысяч глоток, перекрываемый грохотом снарядов.
Уланы с ходу встроились в пятую колонну, где, собственно, им и было место,  развернулись в боевой порядок, и Оболенский, с немалым трудом утихомиривший Корсара, разгоряченного утренней скачкой, напряженно подался вперед, вглядываясь в это месиво, пытаясь определить, что там происходит, тогда уланы его эскадрона вовсю обменивались догадками и впечатлениями.
- Во дерутся!  А на юге, то на юге что творится?
- Ух  палят-то, вырвиглаз, ничего не разберу.
- Гляди-ка в парадную форму вырядились, пижоны!
- Да чтобы краше в гроб ложить было!
- Молчать!
Разговоры замерли. Пальцы до боли сжали повод. Корсар, храпя, переступал копытами.  Никаких инструкций. Что делать? Стоять? Оставить Смолина вместо себя, и отправиться к генералу за распоряжениями? Или отправить ординарца? Где, черт возьми подевался этот мальчишка, когда он нужен?  Ах нет, вон он, генерал. Беседует с кем-то, в этом дыму и не поймешь с кем. Видимо сейчас что-то решат...
- Ух, етиху мать, семеновцы! Братцы! Глядите! - завопил вдруг кто-то указывая вниз, где в частых разрывах плывущего порохового дыма уже и без подзорных труб можно было разглядеть происходящее. - Семеновцев бьют!
Теперь уже все увидели то, на что указывал улан, и волна негодующих воплей и ругани прокатилась по рядам, едва не перекрывая непрерывный грохот артиллерии.  И тут...
- Цесаревич. Цесаревич!!!!
Это был он. Он заметил их, повернул коня, и уланы срывали с себя, и швыряли на землю шинели, в которых проделали весь стоверстный путь от самого Холлабруна, чтобы приветствовать своего покровителя в достойном виде. 
Тысячеголосое приветствие грянувшее навстречу мчавшемуся к выстроившемуся полку молодому человеку, встрепанному,  уставшему, со следами порохового дыма на лице, в заляпанных грязью и кровью штанах, заставило Константина прослезиться. Появление его полка, его улан, носивших его имя, да еще в тот момент, когда атаку пехотинцев, которых он сам же повел в атаку, так позорно захлебнулась, показалось цесаревичу настолько добрым знаком,  что он буквально бросился на шею Меллеру-Закомельскому, и обнял его, не скрывая ни своего облегчения, ни отчаянной, вспыхнувшей от их появления надежды.
Оболенский вытянулся в седле, и буквально почувствовал, как больше тысячи человек за его спиной так же напряглись, и затаили дыхание, когда их обожаемый цесаревич, проскакал вдоль всего их строя, так, что каждому из тысячи трехсот бойцов показалось, что цесаревич поздоровался именно с ним.  Сердце заколотилось, все тело охватил холодок возбуждения, который леденит кровь и обостряет восприятие, точно каждый нерв превращается в оголенную иглу.
- Ребята! - крикнул, обращаясь к замершим в ожидании его слов уланам возбужденный, задыхающийся Константин - Помните, чье имя вы носите! Не выдавай!
Слова, а более всего тон, и весь вид их обожаемого покровителя, который явно просил у них подвига, просил невозможного, просил их жизни за честь его имени - возымели такой резонанс в сердцах слепо преданных ему людей, что, казалось,сейчас они способны сдвинуть мир с его основ, ради своего цесаревича. В атаку? За него! Да хоть к чертям в пекло!
- Рады умереть! - грянул в ответ тысячеголосый хор, в таком едином порыве, что занялся дух, похолодела кровь, замораживая и дыхание, и все чувства, отметая назад и свойственный всем людям страх гибели, и мысли о семье и доме, и все ушло назад, за плечи, когда со звоном вылетели из ножен тысяча триста сабель, и кавалерия рванулась вниз по склону, туда, где кипел бой, и оттягивали из побоища пехоту лейб-гвардии.
Галопом.
Галопом по склону, по маленькой низинке, сомкнутым строем, с криком "Ура", гремевшим над их головами, как некий священный клич. От слаженного грохота копыт, казалось, задрожала земля, развевались по ветру гривы разгоряченных коней, в неудержимом порыве мчались всадники, пригнувшиеся к седлам, не обращая внимание на засвиставшие  близ них пули, едва приблизились на расстояние выстрела. Французы палили из ружей, загрохотали пушки, бившие картечью чуть ли не в упор. Пушки? Пули? Штыки? Не выдавай, ребята! Вперед, вперед!
Лавиной, сметая все на своем пути, рубя саблями направо и налево влетела бешеная атака в ряды кавалерии Келлермана, сметая и опрокидывая и людей и лошадей. Дикое ржание, крики людей смешались с грохотом ружей, а запах крови смешавшийся с пороховым дымом обострил все чувства до предела, когда человеком управляет уже не разум, но инстинкт. 
И Оболенский уже не рассуждал, как и никто из тех, кто мчался сейчас с ним бок о бок. Чья-то перекошенная физиономия, взблеск света на поднятой сабле. Уклониться, полоснуть самому поперек живота, и вперед, уносимый бешено мчащимся конем. И снова сине-белая фигура на белой лошади, и снова замах от плеча и брызги теплой крови на рукаве.  Дым застилал глаза, чей-то вскрик, снова удар и снова...
Атака улан была такой яростной и безоглядной, что они опрокинули все три линии кавалерии, и прошли их насквозь, как нож сквозь масло, на полном галопе влетели в ряды пехоты, опрокидывая, топча, рубя саблями по чему попало, прокладывая себе дорогу, и мчались, мчались дальше, к смертоносным дулам орудий, до которых было уже рукой подать. По ним стреляли в упор, пытались сбить с коней штыками, кто-то отшатывался от бешеных копыт, кто-то напротив, в самоубийственном порыве кидался вперед, в отчаянной надежде подрубить ноги лошадям, и остановить эту смертоносную лавину. Смятая, опрокинутая пехота усеяла трупами весь путь, по которому мчались обезумевшие от грохота и непрестанных жестких посылов лошади.
Засуетилась оружейная прислуга, у одного лафета даже успели опустить дуло пушки и дать залп картечью почти в упор. Это их не остановило. Как вихрь налетели уланы на артиллеристов, рубя с седел наотмашь, и захлебнулся орудийный огонь, смолк, позволяя израненным остаткам Измайловского и Преображенского оттянуться из деревни, обратно к своим.
Что они наделали. Влетели в самую гущу неприятеля, которому теперь оставалось лишь сомкнуть ряды за их спинами, и раздавить их, как  человек давит муху, пойманную в кулак.
Никто об этом уже не думал. Не думал и Оболенский, рубивший с седла направо и налево, то и дело поднимая коня на пессаду, и то и дело ощущая, с каким сопротивлением массивное животное опускаясь, с размаху бьет копытами уже не по земле, а по чему-то мягкому. Корсар ржал, крутясь на месте, взбешенный болью, страхом, дымом и грохотом, лягался, отшвыривая тех, кто подходил сзади слишком близко. Глянцевито блестевшая, угольно-черная шкура покрылась хлопьями пены, глаза выкатились, и он ржал, как ржали тысячи других, попавших в такую же западню лошадей.
Ни мыслей, ни страха, ни даже собственного, чуть ли не проламывающего ребра в лихорадочном стуке сердца. Ничего, кроме бешеной круговерти схватки. Двойной обмот рукояти, шершавая перчатка, руби, руби волчок*, гаси одну за другой чужие жизни, как свечки после бала...
Сходились за спиной ряды пехоты, зажимая остановившихся кавалеристов в тиски, сминали,  и единой мыслью проскользнуло где-то по краю сознания, что а обратно-то вырваться пожалуй и не удастся... Не удастся?! Ну и с Богом, на смерть так на смерть, не выдавай, ребята!  И не смей сейчас думать об Элен, ей нет места здесь в этой мясорубке, и дай Бог чтобы жилось ей покойно в стране, куда не ступит своей пятой Бонапарт, и если ради этого надо лечь костьми на эту промороженную землю, то так тому и быть, руби, ребята, руби!!!

*

волчок* - принятое в просторечии название для сабель, клинки которых, производства золлигенских и кавказских оружейников помечались клеймом в виде бегущего волка. Отличалась чуть более выраженным изгибом лезвия, что сообщало большую эффективность в конном бою.

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-02-09 18:43:52)

+6

4

Потрепанные остатки тринадцатого и пятьдесят первого ждали от своих подкрепления, Блазовиц дорого им обошелся. Несмотря на чудовищные потери,  разгоряченные боем, пехотинцы прорвались сквозь деревню, продолжая преследовать отступающих семеновцев. И тут на них рокочущей, неудержимой в своем атакующем порыве лавиной хлынула подоспевшая к месту баталии русская конница.
Если вам хочется знать, как выглядит смерть, и испробовать вкус настоящего животного ужаса, не спешите изучать библейские картины: ад на земле люди вполне в состоянии организовать себе сами. Не ожидая приказа, да командиры и не думали их останавливать, - по крайней мере лейтенанту Шабо столь безумная мысль, как попытаться сейчас построиться в каре перед такой тьмой тьмущей улан, даже в голову не пришла, - французы с удивительной для измотанных боем людей резвостью бросилась обратно в Блазовиц, полагая то, что еще осталось от несчастной деревушки, единственным возможным укрытием от несущейся по их души кавалерии.
Но то ли русские искали битвы с равными себе, то ли их командование видело наибольшую для себя угрозу в артиллерии, но атакующий уланский полк пронесся мимо деревни, не тратя время на возмездие за выбитую оттуда гвардейскую пехоту. И врубился в ряды гусар Келлермана, на какое-то время оставив Шабо и его товарищей в роли наблюдателей.
- Пронесло, - не до конца еще уверовав в собственное везение, прошептал тяжело привалившийся к ветхой стене дома рядом с Огюстеном молодой солдат. И что-то еще про святую Деву.
- Скоро принесет обратно, - буркнул Шабо. Не то, чтобы он был большим стратегом, просто верил в непобедимость французской армии. Верил даже в тот момент, когда своими глазами видел, как отступают смятые натиском русских французские кавалеристы, уносятся в тыл, спасаясь за цепями пехотных батальонов, как рвутся эти цепи, как все окончательно перемешивается в схватке. Потом замолчали пушки.
- Твою мать…
Неистовые уланы прорубились-таки к их артиллерии.
Огюстен обернулся, разглядывая русские позиции.
А Смерть, стоящая рядом, почти что рука об руку, как лучшая и верная подруга, презрительно пожала плечами и повернулась к пехотинцам из пятьдесят первого спиной. Не сейчас, дескать.
Шабо не понимал, отчего русские не пытаются закрепить свой успех, почему их не атакует опомнившаяся после бегства пехота. Почему их принц, или кто там он у них такой, не бросает в бой кавалерийские резервы. Он что же, не видит, что его люди, мужеством которых невозможно было не восхититься, погибают зря?!
- Кирасиры! - радостно воскликнул кто-то. За сражением пристально наблюдал не один лейтенант. - Эгегей, распните этих русских медведей!
Только что вступившая в дело тяжелая кавалерия обходила увязших в бою улан сразу с обоих флангов.
- Депье? Кто видел нашего барабанщика?
- Я тут, господин лейтенант! - пятнадцатилетний Депье явился на командирский зов, почти с нежностью прижимая к груди барабан.
- Бей сбор в колонну.
Уцелевшие после атаки офицеры поняли друг друга без слов, и поредевшие батальоны пятьдесят первого, оставив своих товарищей из тринадцатого в Блазовице, промаршировали в низину и выстроились в цепи поротно, демонстративно повернувшись тылом к русским, а лицом к своим.
- Под барабан, заряжай, готовься.
Первая шеренга, - то, что осталось от первых рот первого и второго батальона после схватки с семновцами, - припала на одно колено, каждый привычно прильнул щекой к орудийному ложу. Они ждали. И дождались.
Не выдержав совместной атаки кирасиров, карабинеров и опомнившихся от позорного бегства гусар и конных егерей Келлермана, русские уланы отхлынули от французских позиций и повернули к своим. Они снова неслись галопом, но эта лавина уже не казалась такой устрашающей, как в начале атаки.
Депье добросовестно выбивал барабанную дробь.
- Первая рота, целься! Пли! - орали офицеры.
- Первая рота, заряжай!
- Вторая рота, целься! Пли!
- Вторая рота, на колено! Заряжай!
- Третья рота…
Простенькое упражнение, и русским теперь некуда деваться, впереди смертоносный свинец, сзади наседают французские кавалеристы. А кони все ближе, уже уставшие, в клочьях пены, но все еще несущиеся напролом. Пехота честно собрала свою кровавую жатву, теперь ее черед. Не успев расступиться, да и времени на то не было, - или пали, или бегай, - солдаты вскинули штыки навстречу обрушившимся на них всадникам. Утешая себя только одним, если подобное можно считать утешением: все, что нужно русским, это прорваться сквозь заслон. Ввязываться в бой они не станут.
Один из улан налетел прямиком на Огюстена, все, что запомнил в этот миг лейтенант, это коня, - разгоряченного, вороного, - и, краем глаза, холодом на виске - размытое движение воздуха и солнечного блика сверху вниз. Ружье выстрелило уже почти что само собой, потому что победа, слава и смерть единомоментно перестали интересовать стрелка. Он рухнул, как подкошенный, и уже не видел, что и всадник, потеряв равновесие, падает из седла, и вороной конь, закусив удила, уносится вперед уже без седока.

+6

5

Ад должно быть был раем тишины и благоденствия, по сравнению с той какофонией, которая разразилась на батарее Левассера под атакой улан цесаревича Константина. Несмотря ни на перекрестный огонь, ни на бешено рвущихся коней, ни на залпы в упор, уланы рубили орудийную прислугу, которая отбивалась тесаками и банниками, некоторые умудрялись, вырывать банники из рук артиллеристов, с силой забивать их в запал, и отсекать конец, выводя таким образом пушки из строя. Все смешалось в пороховом дыму, криках, ржании, выстрелах и проклятиях, и казалось, бой длится уже много часов. А ведь каждое мгновение грозило тем, что атака, начавшаяся столь блистательно, закончится столь же плачевно. В любую минуту Оболенский ждал гула копыт за спиной, поддержки своей кавалерии, ждал, огня с русской стороны, который поддержит их успех, и там, где уланы прошли насквозь сквозь строй и вывели из строя пушки, поддержка пехоты отбросила бы французов назад по всему фронту корпуса.
Ничего не происходило. Ничего не менялось. В какой-то момент, отчаянные вопли и ругань французов, раздававшиеся вокруг, сменились уже другими, торжествующими, и, в очередной раз бросив взгляд через плечо ротмистр похолодел. За их спинами смыкались ряды тяжелой кавалерии. Солнце блестело на кирасах, и на поднятых саблях, с которыми те влетели в тыл завязшим в бою с пехотинцами и артиллеристами уланами.
Смешалось все. Кони к коням, клинки к клинкам, истошное ржание перекрывало шум боя, земля под ногами лошадей, казалось, ходила ходуном, а воздух заполнился розблесками сабель. Их теснили. Теснили все дальше, буквально вдавливая в строй пехоты, которая, придя в себя после первого шока, и почувствовав поддержку своих укрепила ряды, отчаянно заработала штыками и то один то другой улан валился вместе с конем, которому попросту перерубали сухожилия.
Где же подкрепление, проклятье!!!
Но в очередной раз оглянувшись, Оболенский не увидел ничего. Только далекий дым, заволакивающий молчащий склон Параценских высот, с которого недавно они летели на французов смертоносной лавиной. За ними не последовал никто. Никого не отправил Цесаревич им в поддержку.
Никого. И один полк рубился в поле с тремя дивизиями, теперь уже не в убийственной атаке, а обороняясь, защищая свои жизни, уже не в стремлении выжить, а в намерении продать свои шкуры как можно дороже. Что же дальше? Отступать? Умирать? В безнадежной ситуации дело чести офицера стараться спасти своих людей, если есть для этого хоть какая-то возможность. Или принять смерть с достоинством, если этой возможности нет. А сейчас? Где, черт возьми, генерал? Где оба полковника?
Полк распался по эскадронам, те, по кучкам, сине-белая лавина разрывала на части черно-красные ряды, и поглощала их по кучкам. И никого из высшей офицерии!
- Поворачивай! - проорал Оболенский, развернув Корсара, и со всего размаха хлестнув саблей поперек физиономии подлетевшего к нему кирасира. Тот опрокинулся навзничь, даже не успев прижать руки к рассеченному лицу, конь его влетел в ряды пехоты, внеся в них сумятицу. В криках, вое и пальбе, как возможно расслышать одинокий голос? Он привстал на стременах, вскинув окровавленную саблю кверху, точно знамя. Слева обрушился удар тяжелым палашом, скользнул по эполету, рассек его надвое, офицер взревев от боли перегнулся в седле к нападающему, и рубанул, что было сил, по руке, держащей оружие.
- Получай, сучий потрох! Братцы! Поворачивай! Поворачивай к своим! Живо!
На этот раз его услышали двое, рубившиеся рядом. Подхватили клич, повернули коней, отбиваясь от наседавших французских кавалеристов. Там опрокинули одного, здесь раскроили череп другому, поодаль один из улан рухнул с седла под ударами трех кирасиров сразу. Назад, назад, оставаться здесь хоть еще на секунду означало уже не героизм, а бесславную гибель того, что еще оставалось от их полка. Много ли осталось? Взгляд метался по полю битвы, то тут то там выцепляя черные мундиры. Брошенный им клич все же рос, расползался, охватывал уже всех, кто еще оставался на конях. Имел ли он право подать сигнал к отступлению? Когда генерала не было видно, и неизвестно жив ли он, когда не было обоих полковников, а майор Врейкин лежит вон там, вместе со своим конем, хоть еще живой, но хрипит под копытами французских кавалеристов.
К отступлению? К бегству? Они выполнили свою задачу, заставили замолчать батарею, косившую русскую пехоту, но сейчас выход из прорубленного ими же коридора, заполнился кирасирами, а там, за их спинами, на четверти пути к склону у развалин деревушки выстраивалась французская пехота. Отступление? Нет. Отступление сквозь ряды неприятеля на всех языках мира зовется атакой. 
- Вперед, ребята! Вперед, к своим!!!
Назад, назад, снова сквозь ряды сомкнувшихся, и теснивших их кавалеристов, на открытое поле, к шеренгам пехотинцев, загораживавших отход.
Вырвались! Вырвались, оставляя за собой убитых и раненых, вырвались разомкнув строй, вырвались, встреченные в лоб ураганным огнем. Пригнувшись к лошадиным шеям, в одной лишь надежде, что выдержат, вынесут кони, обезумевшие от боли, грохота и страха, несущиеся бешеным галопом, в этом последнем рывке под свист пуль прямиком навстречу ощетинившейся штыками, грохочущей порохом и свинцом сине-бело-красной стене.
Дыхание рвется в легких, ливень пуль косит ряды, выхватывая из них то одного то другого. Как еще жив? Сколько еще живы? Сколько пробьются назад? Неважно, вперед, вперед! Ни единой мысли, только смерть пляшущая вокруг черным ураганом, вперед.
Последней преградой на пути обратно три шеренги французов встретили этот последний, яростный рывок, когда уже не сомкнутый как прежде строй, а разрозненные, израненные остатки брошенного на произвол судьбы полка влетели в ряды людей на полном галопе.
Корсар храпел, бил копытами, Оболенский, наклонившись с седла раздавал удары направо и налево, буквально прорубая себе дорогу, в стремлении вырваться из смертельной западни, уланы по бокам и позади дрались как в последний раз в жизни, и он и правда становился последним. Мелькают лица в веере кровавых брызг. Толстяк с пышными усами хватается за рассеченное поперек горло, выпрыгнувший откуда-то тощий как жердь тип выставил штык, прочертил на шее Корсара длинную царапину, когда тот проносился мимо. Получай, сволочь! Вся сила ярости и отчаяния теперь в клинке, который словно ожил, и теперь живет сам по себе. Удар, перерубленная рука повисает в остатке рукава, тощий с воем отскакивает в сторону и оседает, дальше, дальше.
Из кровавого марева, заволакивающего взор, прямо перед храпящим, взбешенным жеребцом появляется еще одно лицо. Совсем еще юное. Замах, прежде чем успел заметить, что юноша целит из винтовки и целит прямо в него!
Кто быстрее, клинок или пуля?
Удар!
Изо всех сил, наотмашь, способный при попадании снести и голову с плеч, если повезет.
И тут же, пороховой дым в лицо. И тяжелый удар в грудь, заставивший его покачнуться в седле, разом заткнул легкие, оборвал дыхание, и погасил все звуки боя. Горячая волна хлынула по груди. И по спине.
Навылет... - мелькнула последняя мысль, вместе с застилающей глаза темнотой - Всё...  Элен.. Боже... 
Оболенский еще успел услышать, как кто-то сзади истошно проорал его имя, а потом, все смешалось, задернулось чернотой, и он рухнул с седла, так и не выпустив рукояти сабли и даже не почувствовав удара об землю, и Корсар понесся вперед без седока, и широким влажно поблескивающим кровавым следом на крупе, там где соскользнуло на землю тело его хозяина.
Из тысячи трехсот восьми улан Его Императорского Высочества лейб-гвардии полка, до расположения частей Багратиона доскакало только двести человек. Остальные остались лежать на поле своей безумной атаки, истекая кровью, вперемешку с телами живых, мертвых и умирающих французов, которым не повезло оказаться в тот день на пути полка, принесшего себя в бесполезную жертву преданности Великому Князю Константину.

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-02-10 02:26:46)

+5

6

Бой вокруг Сантонского холма продолжался еще два часа: первыми были разбиты австрийские кавалеристы Лихтенштейна, потом не выдержал и сам Великой Князь, отступив на соединение с центром армии союзников. После этого французы начали теснить Багратиона, сражение переместилось за шоссе по направлению на Аустерлиц. И только потом, когда затихла стрельба, угомонилась картечь и отдалился конский топот и лязг сабель, на усеянное тысячами тел пространство вокруг Блазовица выдвинулись санитарные бригады. Главный хирург французской армии месье Ларрей говорил, что его целью было обеспечить всем раненым помощь в первые сутки после ранения. Однако какие там сутки, когда каждая четверть часа могла оказаться решающей в судьбе того или иного бедолаги. Баталии велись с изрядным ожесточением, раненых было великое множество.

Лейтенант Шабо очнулся, когда пошел снег. Снег медленно и торжественно падал на мерзлую землю, на тела, на лица, безошибочно помечая еще живых скупыми слезами талой воды, отбирая у еще живых последние остатки тепла. Нежелание замерзать пробудилось инстинктивно, где-то за порогом беспамятства. Там-там, в пульсирующей болью голове все громче забил барабан, и не было Огюстену спасения от этого безжалостного барабанщика. Там-там, просыпайся, солдат.
«Да пошел ты… И палочки свои засунь знаешь куда…»
Бретонец попытался выругаться вслух, но сподобился только на слабый стон. Попытался открыть глаза - ничего не вышло. Лицо его было залито кровью, за несколько часов она успела загустеть и залепила веки, чтобы хотя бы толком моргнуть, требовались усилия, а сил не было. Лучше заснуть. И он заснул. Но, к счастью, ненадолго. За это время в раскрытой ладони скопилась лужица талой воды, и Огюстен попытался умыться. Тогда он увидел небо, совсем не такое ясное, как утром, и уже вполовину не такое яркое.
«Скоро вечер… Где я?... И где остальные?»
Шабо не привык быть один, с малолетства то партизан, то солдат. Все время в толпе, в строю. Одиночество пугало, беспомощность пугала еще больше. Он чувствовал, что руки вроде целы, ноги, кажется, тоже. Только через раз отказываются подчиняться.
«Это голова… От нее все беды…»
Голова болела. И лучше еще поспать…
На этот раз Огюстен не сдался, с третьей попытки он перекатился на живот и попытался осмотреться. Вокруг вперемешку валялись мертвецы, свои и русские. Он не мог понять, много ли их, потому что ни приподняться, ни толком поднять голову все еще не было сил, так что обзор лейтенанта ограничивался одной головой с расколотым сабельным ударом черепом и вытекшим глазом, двумя парами ног и рукой в черном уланском мундире. За рукой следовало плечо, дальше все, что полагается. А еще в ладони русского тоже накопилась талая лужица. И это открытие немного взбодрило Огюстена. Он не мог сейчас думать о том, что это именно тот человек, что полоснул его саблей. И тот самый человек, которого он застрелил. Слишком сложные мысли, а барабанщик в голове Шабо не одобрял сложных мыслей. Поэтому раненый просто обрадовался, что он больше не один. Это было важно. Подобравшись поближе, он попытался получше рассмотреть и запомнить лицо русского. И тут же услышал голоса. Это переговаривались санитары.
- Сюда! Помогите!
Барабанщик еще и шума не любил, отбил такую дробь, что Огюстена чуть на изнанку не вывернуло. Тошнота накатывала не хуже кавалерии, до полного отчаяния и желания издохнуть. Причем даже не сейчас, а лучше бы еще утром.
Но призыв его, между тем, был услышан. Среди груд неподвижных тел любой голос и любое движение повышали шансы быть найденным и подобранным. Через несколько минут о мерзлую землю ударился край носилок.
- Тут один еще жив, давайте его в повозку.
«Почему один? Это неправильное число. Должно быть другое… Не помню, какое…»
В знак безмолвного протеста Огюстен вцепился в рукав уланского мундира, не желая расставаться с товарищем по несчастью.
- Ты чего? Хватит, парень, оставь его, или не навоевался?
Форменная пуговица, оторвавшись от обшлага, осталась у Шабо в руке, но санитар все же успел приглядеться к неподвижному телу.
- Да и этот, кажись, живой. Эй, у меня двое, еще носилки тащите!
На носилках качало, на санитарной двуколке трясло, барабанщик неистовствовал, Огюстен чувствовал себя поплавком в море беспамятства, то нырнул, то вынырнул. А потом ка-ак нырнул… Хорошо, что до шоссе было недалеко, а оттуда французские амбулансы разворачивались прямиком на Тельниц, где была расположена временная амбулатория Ларрея.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-10 10:43:29)

+5

7

Полотняные стенки огромной палатки не пропускали ветра, зато вздрагивали под его порывами, отчего масляные лампы, подвешенные к продольному брусу под коньком двускатной крыши покачивались, бросая тусклые отсветы на лица людей, превращая их игрой теней в подобия посмертных масок. А людей здесь было множество. Десятки тяжелораненых, лежали на походных складных кроватях, на притащенных откуда-то топчанах, а то и прямо на носилках, поставленных на козлы, те, которым повезло больше, сидели на табуретах, ящиках и перевернутых ведрах, впритирку друг к другу, чтобы не мешать сновавшим туда-сюда санитарам. Множество таких палаток было установлено друг рядом с другом, куда собирали всех раненых на поле под Аустерлицем, но для тех, кто угодил в одну из них, мир схлопывался до пределов ее стенок, пропахших вином, камфарой, кровью, гноем и потом. Стоны, предсмертные хрипы, и надсадные крики, вкупе с отрывистой речью медиков, мешались со скрипом, с шипением углей в расставленных по углам жаровнях, а в тяжелом, спертом от дыхания множества страдающих людей воздухе, было трудно дышать.
Здесь тоже был ад, не меньший, чем на поле боя. Только сражались здесь не солдаты, а врачи, медики знаменитой, сколоченной и обученной Ларреем команды, не разбиравшей, кто перед ними, француз, русский или австриец. Единственным врагом была лишь смерть, скалящаяся из отверстых ран, заползающая в распахнутые рты, гостеприимно принимавшая в свои объятия чуть ли не каждого третьего еще до того, как к нему успевал подойти врач.
Умирали в таких госпиталях много. Умирали страшно. От ран, так и не дождавшись помощи. От боли и шока во время обработки этих самых ран. От операций, по вынужденной жестокости немногим уступавших артиллерийскому залпу. От гангрен и кровотечений. Но раненых было столько, что на место каждого умершего сейчас же тащили нового, и все начиналось заново.  Тысячи раненых на плечи всего лишь нескольких врачей, и пары десятков санитаров, кое-как обученных не только перетаскиванию носилок, но и навыкам первой помощи. Тысячи смертей, против рук нескольких людей, рук, вооруженных для этой неравной, никому не видимой, и мало кем оцениваемой по достоинству битвы - лишь самым малым и необходимым набором инструментов, и собственной волей, стремлением помочь, спасти, и одолеть, костлявую старуху с косой, заставив ее впустую клацать зубами. 
Удавалось это хорошо если в одном случае из трех. Да и тогда, держать раненого до полного исцеления в режиме пункта первой помощи было невозможно, и, отправляя пациента, только что спасенного ими от немедленной смерти, врачи никогда не знали, доедет ли он живым до следующего пункта, не умрет ли по пути, или уже на месте по прибытии. По госпиталям смерть собирала не менее щедрый урожай, чем на полях сражений. Но, если на поле боя она была милосердна, и забирала свои жертвы сразу, то в госпиталях она подчас тешилась с людьми, как кошка с мышатами, и уволакивала за собой, только вдоволь пресытившись болью, хрипом и медленной, жестокой агонией.
Возможно, гуманнее было бы не тащить самых тяжелораненых в госпиталя, а позволить им мирно отойти в мир иной своим ходом, а не так, когда вмешательство хирурга все-таки продлевало жизнь, вместе с тем и растягивая страдание, тогда как результат был все равно одинаков. Но до того времени, когда в военно-полевую хирургию внедрят принцип сортировки, оставалось еще добрых полвека.  И Ларрей, который не умел отказываться от борьбы, в пользу здравого смысла, работал без отдыха сам, и нещадно гонял своих санитаров и врачей, оказывая помощь даже тем, в отношении кого это было и очевидно бесполезно. 
И хорошо, что так. Потому что иначе, история Оболенского так и закончилась бы на брезентовых, установленных на козлы носилках, под вздрагивающим от порывов ветра полотняным скатом палатки ларреевского госпиталя, в зловонии крови, кишок и горелого мяса, под аккомпанемент изможденных стонов и хрипов тех, кто еще совсем недавно были цветущими, полными сил людьми, с яростью и ожесточением стремившимися уничтожить друг друга. Не потому, что испытывали друг к другу ненависть. А потому, что так велели те, кто распоряжался армиями и жизнями многих тысяч людей.

- Еще двое! - крикнул передний из санитаров, входя в палатку, с первыми носилками, только что выгруженными из санитарного фургона. Усталый молодой врач, с уже наметившимися залысинами, лицом, блестевшим от пота, в заляпанной кровью рубахе с закатанными до локтей рукавами, с ножом в одной руке и щипцами в другой, обернулся с выражением, похожим на оскал затравленного зверя.
- Куда? Их и так уже девать некуда!
- Эти тяжелые. Куда их?
- Туда, куда-нибудь - врач неопределенно отмахнулся, и снова склонился к раненому, который заорал и вынгулся под его руками, тогда как двое дюжих солдат, из числа тех, кого Ларрей бесцеремонно экспроприировал по мере надобности для нужд госпиталя, привычным жестом налегли ему на плечи, пресекая малейшую попытку шелохнуться.
- Здесь место только для одного. - засомневался один, глядя на козлы, придвинутые к полотняной стенке.
- Развернем головами к стенке, поперек, поместятся.  - отрезал тот, что постарше. - Шевелись, руки уже болят!
- Так проход же перекрывать будут, неудобно...
- Ничего, обойдем. Эй вы, двое! Да, вы. Помогите-ка. Ну живей, живей!
Со скрежетом передвинули солдаты-помощники широкие козлы, опустили на них обоих, и принялись отряхивать затекшие руки. Тот, что был постарше, обошел вокруг.
- Вот досталось. Дай-ка нож?
Нож рассек подбородочный ремень, и привычные, спорые руки сняли с окровавленной головы француза остатки надвое разрубленного кивера, которые еще каким-то чудом держались на голове, хоть и съехали в разные стороны.  Сплошная застывшая каша из крови и волос залепляла всю левую часть головы, от виска до затылка, не позволяя увидеть рану. Лицо, перемазанное в крови и земле тоже опознать было невозможно, зато значок на кивере уцелел.
- Лейтенант линейного пятьдесят первого.
Чья-то рука привычным жестом расстегнула мундир, извлекая документы.
- Огюстен Шабо. Эк, досталось парню, чуть полголовы не снесло.
- Да-а видать шапочка-то эта годится не только для того, чтобы темя мозолить.  Помоги-ка. А то еще пока доктор придет...
- А мундир чего, не снимать?
- Да зачем его снимать, расстегнем и хватит. Замерзнет еще. Шею только освободи, чтоб дышал парень.  Воды давай. А ты давай, второго смотри, чего зря время тратить.
Один из санитаров кинулся за водой, второй принялся хлопотать над раненым, третий поспешно вышел, чтобы отогнать фургон от входа, а четвертый склонился над вторым раненым, разглядывая гладкие эполеты с бахромой, один из которых был расколот сабельным ударом.
- Вот чертовы варвары, а этот даже не поймешь, кто, никаких отметин. И кивера нет, потерял где-то. А тут... - санитар осторожно сунул руку за отворот пропитанного кровью мундира, и скривился, извлекая то, что некогда было документами, а теперь превратилось в насквозь окровавленную тряпку, которая расползлась на части прямо у него в руках. - Черт его знает, кто такой.
- Ну этому-то мундир по частям срезать придется - не отрываясь от своего дела, проворчал старший санитар, уже начавший промывать от крови и грязи рану на голове Шабо. Второй вздохнул, и взялся за нож. Плотная ткань зачавкала. Срезанные куски полетели на пол. Туда же отправилась и черная шелковая манишка, и окровавленный лоскут от рубахи, оторванный от воротника до низа, чтобы обнажить рану.  Увидев ее, санитар выругался.
- Что такое? - спросил было старший, но ответа не получил, потому что в этот момент подошел врач, вытирая окровавленные руки о тряпицу. Он выглядел еще более уставшим и издерганным чем десять минут назад.
- Что тут у вас?
- Двое, мсье доктор. Сабельное в голову, и...
- Вижу - огрызнулся врач, отирая лоб - За каким чертом вы притащили сюда этот труп?
- Как труп? - старший из санитаров оскорбился, тогда как тот, кто только что срезал с русского мундир и открыл рану, с досадой сплюнул, и принялся собирать с земляного пола обрывки, скидывая их на ноги все того же русского. Один черт, разом вынести легче чем туда-сюда бегать, а мусорить тут не велено.
- А сами не видите? Не кровоточит рана, губы синим отсвечивают, ногти тоже - он приподнял холодную неподвижную руку, и продемонстрировал санитару. Ногтевые ложа отчетливо лиловели у основания. -  Да и сама рана смотрите где! - он ткнул пальцем - Выносите, короче, здесь и так дышать нечем.
- Так где нам было там разбираться - смущенно буркнул тот из санитаров, что только что отставил черпак, и приготовился унести таз с окровавленной водой. - Теплый еще был, вот и подумали...
- Знаю я что вы подумали. - отрезал врач, наклоняясь над раной молодого лейтенанта. Присвистнул, раздвинув двумя пальцами края, нахмурился и поднял взгляд на санитаров, уже взявшихся за ручки вторых носилок. - Бритву! Еще воды.
И развернул прямо по груди Шабо, как на столе, полотняную скатку с инструментами, которыми только что пользовал предыдущего пациента, и наскоро выполоскал в тазу с водой. 
Пока один из санитар отыскивал бритву, второй, оставшийся не у дел снова поглядел на русского, и нахмурился.
- Мсье доктор, а этот-то все же жив, похоже. Смотрите!
И правда, зловещая тень, уже окрасившая в мертвенный оттенок синевы обескровленные губы, расползалась выше, окрашивая кожу от губ до носа, распространялась и по ногтям от основания к кончикам, а главное, из отверстого зева раны вновь показалась кровь. Густая, почти черная, которая даже не текла как ей положено а словно бы выталкивалась изнутри каким-то очень медленно работающим поршнем.
Доктор, уже взявшийся за бритву, и сбривающий волосы с краев раны Шабо, бросил быстрый взгляд на санитара, потом на русского, и пожал плечами.
- Это ненадолго. Только время потратим. Эй, парень, полегче, полегче... ребята, держите! - последние слова относились уже к самому Шабо, который в этот момент пошевелился, и дрогнул ресницами. Немного, в общем, пошевелился, но шансы отбрить добрую часть его уха от этого движения у врача были вполне неплохие. -  Спокойно, спокойно. Сейчас мы тебя подлатаем. Ох невовремя ты очухаться решил.
Действительно невовремя. Потому что обработка раны состояла не только в промывании и бритье. С момента ее нанесения прошло уже несколько часов, и хирургу предстояло срезать ланцетом, и освежить ее края "до живого мяса", от поверхности до глубины, и только потом зашить. А резать по-живому врачи-то были привычны, но пациентам от этого не было легче, если эта манипуляция заставала их в сознании. Впрочем, Шабо не то снова потерял сознание, не то просто был погружен в ступорозное состояние, но рывков больше не было.
Наконец, с бритьем было покончено. Рану снова промыли, санитар унес таз с окровавленной водой, в которой плавали сбритые волосы, а врач, вооружившись ланцетом и пинцетом, склонился над раной.
- Дальше я сам. Ступайте, займитесь делом. И вынесите отсюда этого русского наконец, место для других пригодится, а с этим делать больше нечего.
- Как это - нечего? - раздался третий голос, и санитары просияли, непроизвольно вытягиваясь во фрунт, как это делают рядовые в присутствии генерала.
Человек, проходивший рядом, и остановившийся, услышав слова молодого хирурга, был на вид лет сорока, и ничем не походил на генерала, за исключением цепкого взгляда и манер человека, бесконечно уверенного в том, что во всем, даже в мелочах, поступает правильно, и по велению совести. Темные буйные волосы были влажны от пота, рубашка и штаны пестрели пятнами, рукава закатаны до локтей, а глаза сейчас метали молнии, глядя на застывшего с ланцетом в руках молодого коллегу.
- Что это значит, Роже? Как это "делать больше нечего"?
- Ранение в область сердца, мсье, русский оф... - начал было молодой хирург, и осекся, увидев выражение лица подошедшего.
- Да хоть сам черт с рогами! - рявкнул тот, подходя, и сам склоняясь над неподвижным телом. При виде раны лицо его приняло озабоченное выражение, брови сдвинулись. - Роже, дайте зонд!
Ничего не понимая, молодой врач послушно извлек из своей скатки серебряный штырь с пуговкой на конце, перегнулся вбок, вложил инструмент в протянутую руку с длинными, гибкими пальцами, и вернулся к своему делу, срезая ланцетом края раны, помогая себе пинцетом, зажатым в левой руке.
А только что появившийся врач, ввел зонд в рану, и замер, словно весь обратившись в одно сплошное ухо. Лишь пальцы его едва заметно шевелились, ощупывая кончиком зонда стенки раневого канала, проходя все глубже и глубже. Словно все чувства его были сейчас там, на конце зонда, в глубине раны, величайшим чутьем, которое помогало врачу увидеть инструментом и пальцами то, куда не мог проникнуть взгляд.
- В область сердца, да.... Но сердце не задето. А вот перикард надрезан пулей как ножом по верхне-левому краю... - резюмировал, наконец, врач, за работой которого оба санитара, забыв о том, что надо бы идти по своим делам, наблюдали, затаив дыхание. - Интересно...
- Почему же он до сих пор не умер от тампонады? - огрызнулся, не отрываясь от работы, молодой врач, который не то, чтобы хотел поспорить, но был попросту уязвлен тем, что его мнение, при санитарах, было столь небрежно отметено. Но когда это его собеседника интересовали такие мелочи, как чужое самолюбие, когда перед ним была жизнь, которую еще, возможно, можно было бы спасти.
- Потому что долго лежал на морозе. - не задумываясь ответил он на эту нападку. Приоткрыл раненому веки, заглянул в остановившиеся глаза, и продолжил, спокойным, почти лекторским тоном, верный своей привычке не только лечить, но и учить, учить всегда и везде. - Кровь на морозе, вы знаете, останавливается быстро, тело "засыпает" долго обходясь без циркуляции, и кровоизлияния в перикард не произошло, потому что  рана сквозная, он лежал на спине, кровь изливалась назад, пока не остановилась. А сейчас, когда попал в тепло, потребность в дыхании возросла, сердце заработало активнее, рана закровоточила снова, и вот теперь кровь уже набирается в полость перикарда, потому как раневой канал от средостения до спины уже забит свернувшейся там кровью, даже зонд не проходит, только упирается как в песок. Вы были правы, хотя и ошиблись в причине. Он умрет минут через десять. Разве что...
Врач оторвал узкую полосу от рубашки, быстрым, отточенным жестом скрутил ее в трубочку, пальцем затолкнул в рану, и задумался, глядя на неподвижные, заострившиеся черты лица русского, лежавшего без единого движения, словно мертвец. А через минуту, когда он поднял взгляд, когда поднял взгляд на санитаров,  глаза его сияли, от только что принятого решения.
- Мою скатку, ребята, живее! Сейчас опробуем на нем новый метод. Идеальный случай для проверки, Роже! Нам чертовски повезло. Заканчивайте свою работу, и помогите мне! И... Эй, полегче! Придерживайте вашего парня, он же сейчас очнется!

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-02-10 16:13:52)

+6

8

Поплавок вынырнул…
Огюстен распахнул глаза, и первым неосознанным желанием стало желание отпрянуть от склонившегося над ним человека в окровавленном переднике, тянущегося к лицу лейтенанта ланцетом. Тем более, что ощущение при этом было такое, будто человек этот только что его оскальпировал. Раненый дернулся, замотал головой, пытаясь стряхнуть боль, как стряхивают что-то чужеродное, ненужное, некстати прицепившееся. Но не тут-то было. Вся реальность сразу, - тяжелый спертый воздух, пропитавшийся запахами крови, спирта, пота и испражнений, стоны, крики и брань товарищей по несчастью, раскачивающиеся под потолком мутные пятна света, - обрушилась на него с такой сокрушительной внезапностью, что прошлое пробуждение под снегопадом показалось измученному Шабо верхом блаженства.
Рядом он снова увидел русского, а возле него человека, которого, определенно, знал. Не удивительно, главный армейский хирург был личностью известной. И если лично он явился взглянуть на улана, значит, там есть, на что посмотреть.
- Придется повозиться, да? - прохрипел лейтенант, продемонстрировав истинно-солдатское умение бахвалиться в любой ситуации. - Я хорошо стреляю.
Ларрей вскинул голову, удивленный и тем, что раненый в состоянии говорить, и смыслом сказанного, и тем, сколь причудливо порой жизнь располагает людскими судьбами.
- Будем надеяться, что я оперирую не хуже, чем ты стреляешь, - устало улыбнулся он и, тут же сделавшись серьезным, попенял своему помощнику:
- Роже, я же предупреждал вас!
Санитар бесцеремонно схватил Шабо за остатки волос, возвращая его голову под прицел ланцета.
- Трубку куришь? - он, как коню на рынке, раздвинул Огюстену губы, выискивая на зубах выемку, характерную для заядлых курильщиков. Страдания раненым облегчали, как могли, тем более, что выбор, в общем, с этом деле был небогат. Многие, не выдержав боли во время операции, так и умирали с трубкой в зубах, после нескольких часов ампутаций земля вокруг операционных столов бывала усыпанной глиняными осколками, а в обиход вошла невеселая поговорка «погиб, как разбитая трубка».
- Или вина?
- Некогда, - бросил молодой врач, в котором, несмотря на усталость, теплился еще профессиональный интерес, а потому не терпелось взглянуть на новую методику коллеги. Но чтобы начать там, нужно было закончить тут. - Кляп.
В рот Шабо всунули деревяшку, изрядно обкусанную до него десятками таких же бедолаг.
- Терпи, а то язык откусишь, как будешь байки свои травить, стрелок?
В общем, силы были неравны, Огюстену не свезло даже толком поорать, пока двое держали его, а третий накладывал шов, недовольно бормоча себе под нос:
- Стреляет он метко… Лучше бы голову берег…
А когда закончил, пообещал:
- Рядом вас положим. Дружки. Если повезет.
По помутневшему взгляду раненого было ясно, что в данный момент это его совершенно не интересует и не забавляет.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-10 23:00:35)

+6

9

Ларрей тем временем, принял у подбежавшего санитара скатку с инструментами, и извлек из нее нечто такое, на что Роже, накладывавший предпоследний шов вытаращился как на живого мастодонта. Даже замер, держа натянутую нить, и очнулся лишь после окрика.
Это был здоровенный, в две ладони цилиндр из желтоватого каучука, внутри которого ходил плотно пригнанный асбестовый поршень, с кольцом на свободном конце, а к устью цилиндра подосоединялся троакар - металлическая полая трубка с пол-ладони длиной, и диаметром чуть меньше мизинца, с хищно заточенным вытянутым треугольным острием, от вида которого ближайшего санитара передернуло.
- Закончили, Роже? Идите сюда и помогите. А вы, накройте парня! Пусть оклемается стрелок. - распорядился Ларрей, собирая эту конструкцию из трех составляющих, и внимательно разглядывая своего пациента. Мертвая неподвижность полутрупа уступила место каким-то судорожным, толчкообразным движениям ребер, а вены на шее вздувались под кожей буквально на глазах, снизу вверх, и тоже вздрагивали так, что даже не прикасаясь можно было сосчитать медленный, натужный ритм сердца, которое все еще пыталось качать кровь, хотя каждый толчок был ощутимо медленнее и напряженнее предыдущего.
Роже, впрочем, не слишком интересовала эта начинающаяся агония. Тампонада сердца - сдавление его кровью, скапливающейся между собственно сердечной мышцей и листками околосердечной сумки - перикарда, было необратимым, и безусловно смертельным явлением, которое было давно изучено, и которому нечего было противопоставить, это он знал точно. И мог по минутам предугадать, когда сердце, в буквальном смысле задушенное, сдавленное кровью, перестанет биться, благо этих минут было на счету совсем немного.  Но вот странный агрегат в руках хирурга заинтересовал его чрезвычайно.
- Что это такое?!
- Сейчас увидите. - пообещал Ларрей, проверяя, как ходит поршень внутри цилиндра - Подсуньте что-нибудь ему под спину, да повыше. А вы Роже, придавите рану.. Нет, вот так!  И контролируйте пульс на сонной.
Санитары быстро и споро выполнили распоряжение, всунув под лопатки русскому валик из свернутого одеяла.
- Голову держите! - предупредил Ларрей, тщательно прощупал межреберья, добрался угла, образованного соединением седьмого левого ребра с грудиной и медленно, со слышимым, казалось, прорывом кожи, ввел чудовищное острие. Роже передернуло.
- Зачем?!
Хирург ответил не сразу. Напряженная сосредоточенность на его лице странно сочеталась с каким-то опустевшим взглядом. Все его существо сейчас было там, на конце троакара, который проходя сквозь кожу, мышцы, скользил по костям, чутко подыскивая благоприятный момент. Когда троакар вошел сантиметра на полтора, Ларрей сменил направление, повернул его острие вверх, и двинулся дальше. Роже, ощущавший как под его пальцами "глохнет", уже замирая пульс, смотрел во все глаза, как железная трубка уходит в тело все глубже и глубже.  Хирург напрягся еще больше. Войдя уже почти на всю длину,  троакар наткнулся острием на плотное мышечное сопротивление, которого до сих пор, практикуясь на трупах, он еще не встречал. Что это? Уже сердечная мышца? Или диафрагма? Вслепую, на ощупь, бросив быстрый взгляд, на застывшее, уже заострившееся лицо пациента, врач, никогда не отличавшийся особым суеверием, пробормотал:
- In nomine patris... - и коротким, решительным жестом, протолкнул троакар дальше, не зная, убивает ли он своего пациента этим последним сантиметром, или спасает. И тут... Острие словно куда-то провалилось, и Ларрей выдохнул, а по лбу его градом покатился пот.
- Смотрите, Роже...
Пальцы едва слушались от напряжения, и поршень, казалось, весил целую тонну, упирался, когда хирург, придерживая свой жутко выглядящий агрегат от малейшего постороннего движения, потянул поршень на себя. И его молодой коллега, который был к тому времени, готов взорваться от распиравших его вопросов увидел, как медленно но неуклонно цилиндр стал наполняться темно-багровой кровью.
- Откуда это? Из плевральной полости? Но почему под грудиной, почему не сбоку, как обычно?
Ларрей поднял на своего коллегу взгляд, который буквально светился облегчением, озарением, и радостью реализованного наконец открытия.
- Из сердечной сумки, Роже.
- Но это же... - начал было молодой врач, и ахнул, поперхнувшись словом "невозможно", во все глаза глядя на то, как медленно опадают вздувшиеся под кожей пациента, вены, как понемногу отливает от губ зловещая синева, и как медленно, еще неуверенно, но все быстрее и быстрее, словно стремясь компенсировать упущенное время, набирает силу, наполнение и темп, только что готовый окончательно исчезнуть пульс на сонной артерии. И тут же, грудная клетка пациента вздрогнула, расправляясь в первый, глубокий, полноценный вдох. И выдох. И еще один.
- Живет! - изумленно хрипнул молодой хирург, не веря своим глазам, а потом перевел взгляд на Ларрея. - Но... как?
Главный хирург императорской армии походил сейчас на мальчишку, который нарисовал углем на стене великолепную птицу, а та, вдруг взмахнула крыльями, вырвалась из рисунка, и, сделав круг под потолком, уселась на его плечо. Живая и настоящая. Потому что сейчас произошло чудо. Чудо открытия, когда идея, которую он пестовал несколько лет, никому ее не открывая, практикуясь на мертвецах, и штудируя все возможные атласы, вдруг ожила, и оказалась действенной. Возможной, реализованной взаправду, на живом человеке, и не просто осуществимой технически, но и принесла ошеломляющий по своему эффекту результат.
Цилиндр заполнялся кровью все больше, дыхание пациента выравнивалось, и Ларрей улыбнулся, только сейчас поверив, наконец, в завершенность собственного открытия.
- Я разработал доступ, позволяющий проникнуть в полость перикарда, откачать оттуда скопившуюся кровь, и освободить сердце от сдавления.
Роже несколько секунд смотрел на своего наставника, чуть ли не открыв рот, а потом, забыв о том, что ему было велено, забыв о том, что манипуляция еще не закончена, зааплодировал.
Эти одинокие аплодисменты были первой данью восхищения Ларрею, совершившему то, что доныне считалось не просто невозможным, а почти фантастическим, совершившему открытие, способное одним махом одолеть страшное осложнение, которое уносило тысячи жизней, не только от ран, но и от многих болезней, способных его пробудить.   
Открытие это, главный хирург императорской армии, будет еще многие годы шлифовать и оттачивать, встречая и преодолевая все новые и новые подводные камни. Вперве успешно применив  свой метод после битвы при Аустерлице, он пройдет с ним через множество неудач, временами приходя в отчаяние, и вновь убеждаясь в том, что метод все же действенен. Он будет все чаще прибегать к нему во время Русского похода,  узнавая все о возможных осложнениях своего метода, и о способах их преодоления. Собирать материал, изучать, и, наконец, когда далеко за плечами останется грохот орудий и пропахший кровью и нечистотами чад походных госпиталей, он, уже полностью посвятивший себя научной карьере, опубликует, наконец, в научном сообществе этот метод, который обессмертил его имя. И спустя две сотни лет, медики по всему миру, будут все так же спасать человеческие жизни, используя методику пункции перикарда по Ларрею.
Сейчас же, в походном госпитале при Тельнице, Ларрей извлек, наконец, свою чудовищную иглу, когда цилиндр целиком заполнился кровью, заткнул место прокола вымоченной в вине и камфаре турундой, и взялся за обработку ран. Прочистил раневой канал на всем протяжении, и, за неимением возможности вскрыть грудную клетку и перевязать все еще кровоточившие сосуды, которые могли свести на нет все его достижение, протянул от входного до выходного отверстия насквозь через грудную клетку стопиновый шнур, и поджег его. Огонек промчался сквозь тело раненого, прожигая, и запаивая на своем пути и сердечную сумку, и сосуды, и ткань легкого, и оба листка плевры, и мышцы вокруг раневых отверстий. Русскому очень повезло, что он все еще лежал без сознания, потому что подобная варварская процедура убила бы болью на месте, но беспамятство было самым лучшим помощником хирургу, который мог распоряжаться по своему усмотрению главным сокровищем, которого ему всегда не хватало - временем.
И уже через десять минут, по завершении всей операции, когда Ларрей, отирая пот со лба, собирал свои инструменты, Роже, все еще не в силах прийти в себя от изумления,  спросил.
- Но почему на нем? Это ведь русский!
- Это - человек. - пожал плечами главный хирург императорской армии, ответив своему коллеге долгим, серьезным взглядом. - Если вы сортируете людей по цвету мундира, кожи или языку, на котором они говорят - вы не врач, Роже. Советую вам это запомнить.
И ушел, приказав напоследок извещать себя о том, как будет чувствовать себя пациент. Ушел и Роже, а санитары, укрыв обоих раненых потеплее, устроили их поудобнее, и еще долго судачили, покуривая трубки у выхода из палатки, пока их не позвали выносить очередного мертвеца.  Госпиталь все так же жил, дышал стонами и криками, руганью и тяжелыми, срывающимися хрипами, кровью и потом, гноем и испражнениями, вином и камфарой, жизнью и смертью.

Оболенский открыл глаза, когда была глубокая ночь, и хаос срочных операций и обработок ран был уже позади. В окружающую его тьму пробрались звуки, чьи-то стоны, чей-то хрип. Чьи-то тяжелые шаги. Звук ветра. Потом во тьме появилось первое пятно.  Тусклый оранжевый отсвет покачивающейся лампы на полотняным скатом палатки, прямо перед глазами. Высоко.
Жив.
Осознание этого простого факта было совершенно ошеломляющим. Настолько, что он добрых несколько минут, без малейшей мысли в голове,  смотрел на это пятно света, которое постепенно приобретало все более четкие очертания.  В памяти одно за другим всплывали события. Бешеная атака на французские линии, обернувшаяся смертельной ловушкой. Отчаянная скачка под ураганным огнем. Лица, дым, кровь. Лицо юноши, направлявшего на него ружье. Взмах сабли. Удар. 
Значит все-таки жив.
Тела своего он почти не чувствовал, оно было подобно какой-то неподъемной, неподвижной колоде. Тяжелая, каменная боль, точно бы в грудь был вбит здоровенный кол, пробивший тело насквозь, и пригвоздивший к лежанке.  Попытки пошевелить руками поначалу ничего не дали. Руки, точно налитые свинцом, не хотели повиноваться.
Где я? Госпиталь?  В чьих-то тягучих, глухих стонах раздававшихся где-то неподалеку, невозможно было разобрать ни слова. Медленно, по сантиметру, движением над которым здоровый человек даже не задумается, а ему стоило добрых нескольких минут, Оболенский все же повернул голову.
И наткнулся взглядом на на того самого молодого француза, которого узнал сразу же, несмотря на скудное освещение и плотный бинтовой обмот по голове. Точно он!
Несколько секунд Оболенский молча смотрел на него, а потом выдохнул, почти беззвучно, со странным облегчением прикрывая глаза.
- Живой.
Предстояло еще разобраться - где он находится, что случилось с полком, чем кончилось сражение, что будет дальше, и в конце концов выживет он или нет, но все это было потом.  Потом.

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-02-11 14:39:18)

+6

10

После перевязки Огюстен погрузился в какой-то вязкий полусон-полуявь: боль от раны мешала окончательно заснуть, а усталость и слабость после кровопотери - окончательно проснуться. Тихий голос русского, мало чем отличимый от стонов, вздохов и сонного бормотания остальных раненных, но прозвучавший намного ближе прочих, - врач не солгал, недавних противников на поле боя так и оставили лежать рядом, - скатился на чашу незримых весов, на время нарушив их равновесие в пользу бодрствования.
Если бы голову пришлось поворачивать налево, лейтенант Шабо, пожалуй, не рискнул бы этого сделать, его до сих пор передергивало при воспоминании о кляпе, ланцете и штопке по живому. Но справа у него ничего не болело, и даже назойливый барабанщик в виске, наконец, отвязался (может, заснул?). Поэтому Огюстен в свою очередь обернулся к русскому.
- Надо по-французски, - тихо посоветовал он. - Иначе не поймут.
И закашлялся: слова, словно инородные предметы, царапали горло, пробуждая к жизни мучительную жажду.
- Очухался, стрелок? - из спертого от тяжелого человеческого запаха полумрака вынырнул санитар, устало щурясь на свет фонаря над их головами. - Пить хочешь?
И не дожидаясь ответа, поднес к запекшимся губам раненого кружку с водой, при этом привычно уже поддерживая тому голову, чтоб не захлебнулся. Напоил одного и перебрался ко второму, ничего не спрашивая, потому что помнил, что имеет дело с русским.
От холодной воды в голове немного прояснилось.
- Чья победа? - прошептал Шабо, пытаясь припомнить последние события своей личной войны. Тогда было утро, сейчас ночь, что угодно могло случиться за это время.
- Ну ты и спросишь тоже. Была б не наша, вот его б приятели, - санитар кивнул на Оболенского, - тебе бы башку перевязывали и воду таскали. А может, и не таскали бы. И не перевязывали.
Он пожал плечами и добавил:
- А месье Ларрей, он всех пользует. Над этим вон вчера так расстарался, что доктор Роже, тот, что тебе голову заштопал, от восторга захлопал даже. Да ты, небось, не слышал, не до того тебе было.
В голосе санитара слышалось безграничное уважение. Даже несмотря на то, что милосердие главного врача добавляло им всем работенки. И тех таскай, и этих.
- Спите, оба, - велен он, зевая. - Денек был - врагу не пожелаешь. Завтра в госпиталь поедете, в город. Тут слишком холодно.
- Наша победа, - блаженно повторил Огюстен. Ему нравилось, как это звучит. Наша победа. - Но и вы нам знатно наподдали, - беззлобно признал он, прикрывая глаза. - А за что? Да кто его знает…

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-12 05:44:19)

+6

11

Прошло добрых несколько секунд, прежде чем до Евгения дошли слова француза. Не так-то просто, едва придя в себя уловить смысл фразы на иностранном языке, пусть даже этот треклятый язык вколачивался в тебя чуть ли не с пеленок. И еще несколько минут, чтобы осознать смысл этого совета. Мысли ворочались с неповоротливостью налакавшихся самогона улиток. Почему это надо по-французски и почему "иначе не поймут?". Во множественном числе еще. Кто не поймет?
Оболенский с трудом перевел взгляд повыше, силясь разглядеть в полумраке сновавших туда-сюда людей, и ответ появился сам. Санитар. Француз.
Проклятье.
Выходит, это французский госпиталь. Дважды проклятье.
Краем уха он слышал речь санитара, подошедшего к французу, их короткий разговор, и ответ, который разом разрешил все еще остававшиеся у него вопросы. Сражение проиграно. Проиграно... А полк? Сумел ли хоть кто-то вырваться из той ловушки, в которую они угодили? Пожалуй, спросить об этом будет точно не у кого. Из услышанной беседы вырисовалась и еще одна информация. Ларрей. В лицо его Оболенский не знал, зато об имени наслышан был много, как впрочем почти все, кто хоть раз на видел знаменитые ларреевские амбулансы - крытые фургоны, которые выезжали на поле боя и собирали раненых, невзирая ни на ружейный ни на артиллерийский огонь. Выходит, с ним возился никто иной, как главный хирург наполеоновской армии. Что ни говори, а честь редкостная, хотя Евгений с удовольствием бы без нее обошелся, да хоть в пользу полкового костоправа, лишь бы оказаться в это время среди своих.
Незадача. И что теперь? Я теперь, выходит, считаюсь военнопленным? Или нет? На поле боя не сдавался, что взяли в бессознательном состоянии, так то не моя вина, но... кто разбираться в таких деталях будет? При мысли о том, что сказал бы отец, стало совсем тошно. Так, что на подошедшего к нему санитара он взглянул безо всякого выражения, точно бы тот был прозрачным. Безропотно сделал несколько глотков из поднесенной кружки, поблагодарил одним только движением век, потому что ни говорить ни шевелиться не было сил.
Но, когда санитар отошел, а француз явно смакуя каждый звук, резюмировал "Наша победа" - Оболенский, прикрыв глаза, вполголоса, буднично и обреченно выдохнул длинную непечатную фразу, которая не имела бы даже приблизительного шанса на перевод ни на один из языков мира. Все же на что-что, а на то, чтобы всласть выругаться, у русского человека силы всегда найдутся. Пусть даже и едва слышно, и единственный возможный слушатель уж точно не оценит замысловато наверченных коленец. Но все равно, стало чуть полегче. Настолько, что когда снова взглянул на своего соседа слева, уже оказался не только способен переварить сказанную тем фразу, но и попытаться ее обдумать.
За что. Хороший вопрос. За что французы с русскими могли драться на австрийской земле? Потому что так решили три императора. Были какие-то еще предпосылки, наверное. Почему-то, отправляясь на войну всегда какие-то обоснования присутствуют. А вот после... Найти таковые трудно. Ну вот, лежит парень, которому он едва голову не снес. А за что? Что этот самый парень ему сделал? Да ничего! А десятки других, которых он порубил в той атаке? А сам он что этому французу сделал? Тоже ничего. Вот и думай теперь, об особенностях мировой политики, с госпитальной койки, с дырой в груди, и совершенным непониманием того, как теперь быть дальше. И, что смешнее всего, что если выживешь, и вернешься обратно, то все повторится. И на любую войну пойдешь не спрашивая ни о чем. Просто потому что долг и жизнь это одно и то же. Причем жизнь-то заканчивается, а вот долг... совсем нет.
Оболенский попытался как-то изложить хоть тень этой мысли французу, но с губ слетел только тяжелый хрип, а медленная, жаркая тяжесть, расползавшаяся от сердца вверх перекрыла горло и поползла выше, погружая сознание в темноту.

Наутро лагерь снимался и раненых из перевалочного пункта отправляли в Брюнн. Целая вереница телег и амбулансов потянулась по дороге, под редким декабрьским снегом, с хрустом размалывая колесами намерзшую за ночь ледяную корку. Двадцать четыре версты, по рытвинам и ухабам многим тяжелораненым стоили жизни, и по прибытии во двор монастыря августинцев, который был занят под госпиталь, чуть ли не каждого седьмого, сгружая с телег не вносили в высокие узкие двери, а оставляли у стены, на промерзшей земле, покрытой мелким снежком.
Дорога не прошла даром ни для кого. У многих вновь вскрывались едва-едва зашитые раны, у многих открывалось кровотечение, и прямо с телег их отправляли в операционную, многим суждено было, промерзнув в послераневой испарине на морозе, заполучить пневмонию, которая была таким же бичом походных госпиталей, как гангрена, тиф, дизентерия или гнойная инфекция, которые выкашивали добрую половину из тех, кого врачи недавно с таким трудом выцарапывали из костлявой хватки смерти.
Оболенский потерял сознание примерно на полпути, продержавшись еще на удивление долго, по сравнению со своими товарищами по телеге. Видимо сказалась привычка к российским дорогам, которые из веку в век меняются лишь в худшую сторону.
Когда он очнулся, то не сразу понял, где находится. Высокий стрельчатый потолок над головой, вместо полотняного ската палатки. Вспомнилась и дорога, и сумрачное небо затянутое плотным белесым одеялом облаков. Кое-как пошевелив правой рукой, он перетянул ее повыше, наткнулся на плотный бинтовой обмот, стягивавший торс точно панцирем, потом еще выше, ощупывая щеки. Двухдневная щетина свидетельствовала о том, что время, поглощенное черной дырой беспамятства, было вполне внушительным. Машинально мелькнула мысль о том, где бы добыть бритву, и почти тут же, словно проснувшись, в ребра изнутри вгрызлась острая боль, разом опрокинв столь неуместные размышления. Оболенский уронил руку на грудь, глухо охнул от того, что даже тяжесть собственной кисти воспринялась взбесившимся организмом как удар молотка, выругался одними губами, и окончательно устав от этой борьбы с собственным вышедшим из повиновения телом, снова закрыл глаза. Мало-помалу острая боль снова перешла в тупую и горячую, а еще обнаружилось, что если вдыхать медленно, как можно менее тревожа грудную клетку, то дышать так вполне возможно, несмотря на тяжесть и отвратительный влажный хрип где-то в глубине при каждом вдохе.
Когда он открыл глаза снова, свет за окном уже померк. Вечерело. Видимо за это время сделали перевязку, потому что бинтовой обмот давил сильнее чем раньше, руки снова оказались чинно вытянуты поверх тонкого одеяла, голова повернута влево, а прямо перед глазами снова оказался давешний молодой француз.  Помедлив несколько секунд, Оболенский не без труда разлепил растрескавшиеся губы, и прохрипел, теперь уже по-французски.
- Сильно досталось?

+4

12

- Как ты замахнулся, так и досталось, - с вымученной улыбкой отозвался Огюстен. На самом деле на вторые сутки после ранения, даже несмотря на утреннюю пытку переездом в Брюнн, к лейтенанту уже вернулась кое-какая ясность мысли. А с ней и понимание, что досталось ему куда меньше, чем могло бы. И благодарить стоило не только русского, подуставшего в том роковом для его полка бою так, что к моменту финального столкновения с цепями пятьдесят первого рука его стала уже не так верна, как могла быть. Свечку стоило поставить и за здоровье того умельца, что соорудил Шабо кивер. По уставу кивера положено было формовать из плотного фетра, но было это несказанно дорого, поэтому для экономии картон просто обклеили подходящим по цвету сукном. Вышло намного тяжелее, но и изрядно прочнее. К тому же, по совету бывалых ветеранов, Огюстен на свой страх и риск подшил изнутри к кожаному верху жестяной обод. Бывало, что от ношения на голове всей этой тяжести к вечеру начинала ныть шея. Но зато в бою, пока русская сабля прорубалась через жесть, несколько слоев плотной коровьей кожи, картон, сукно и плетеные этишкеты, она изрядно потеряла в смертоносности. И, как результат, он тут, а не в свальной могиле под Блазовицем.
Проверяя, насколько руки и ноги намерены слушаться его сегодня, Огюстен поерзал на своем узком, лишенном всякого удобства ложе и с удивлением обнаружил, что пуговица с русского мундира все еще зажата в его ладони. Он даже умудрился об нее порезаться. Наверное, слишком сильно стиснул кулак, когда обрабатывали рану.
- На, возьми. Твоя.
Расстояние между ними бы невелико, - узкий проход для санитара, - но все же сам Шабо дотянуться до русского не смог, а тот, похоже, был еще слишком слаб, чтобы поднять в ответ руку за подарком. Но Огюстен не привык быстро сдаваться.
- Эй, приятель, - позвал он санитара, - помоги мне. Передай ему вот эту штуку.
- Пуговицу? Да на кой она ему? - изумился тот.
- На память.
- О тебе что ли? А-аа, так вы и есть те самые два парня, что едва не поубивали друг друга? - сообразил крепкий добродушный мужчина лет сорока. Хлипких санитарами не брали, и слишком молодых тоже: не выдерживали. - Не забудьте сговориться, когда продолжите.
Подшучивал, но в просьбе не отказал. Положил на одеяло на груди Оболенского пуговицу, спросил, не хотят ли «дружки» пить или наоборот, а потом где-то у входа послышался шум, и все, кто мог передвигаться, отправились поглазеть на нового раненого, русского унтер-офицера, которого французы сняли со льдины на Зачанском пруду, там, где вчера еще лед не выдержал отступления колонн графа Буксгевдена и провалился, навсегда увлекая сотни людей и лошадей в ледяную воду. Поскольку спасение раненого в бедро унтера происходило на глазах и по распоряжению императора, появление «того самого русского» и его история вызвала в лазарете большой интерес, а Огюстен закручинился, что им, лежачим, ничего не видно и почти ничего не слышно.
- Завтра я встану! - пообещал он в сердцах.
- Давай-давай, и не забудь при этом попрыгать, - буркнул санитар, возвращаясь с судном в руках.
- Это, если ты не заметил, монастырь, а вон там, как раз за окнами, монастырское кладбище. Вставай - и прямиком туда, облегчишь мне труд.
- Ну и невелика потеря, - пробормотал Шабо. - Все равно меня никто не ждет. А тебя? - спросил он у соседа, хоть и не рассчитывал на особо подробный рассказ. Русский выглядел неважно, хоть и не так плохо, как вчера в поле.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-13 05:43:38)

+7

13

* Совместно

- Жена. Отец. - устало отозвался Оболенский, ощупью нашаривая то, что передал санитар. - На том свете тоже никого не ждут, так что не торопись.
Нащупав металлический кругляш, он поднял его так, чтобы можно было разглядеть, подивившись тому, как истончились за каких-то пару дней его пальцы, и долго пытался сообразить, что это за предмет. Потом узнал. Форменная пуговица с обшлага рукава уланского мундира. Очевидно, его собственного. Только вот откуда она у этого парня? Он ведь хорошо помнил, как тот рухнул под его саблей, тогда как сам он еще несколько секунд удерживался в седле, а значит, вцепиться в него до того, как потерял сознание, не мог. Тогда как? Выходит, уже после? Он ничего не понимал, а думать от удушья было трудно. Мелкие порции воздуха, которые инстинктивно щадя грудную клетку он вдыхал, явно не удовлетворяли потребности в кислороде, и какая-то дымка в голове путала все мысли.
- Откуда она у тебя?

- Красивая? Жена… - Тут же оживился Огюстен. Женщины были беспроигрышной темой для разговора, тем более в солдатским кругу. А вот вопрос про пуговицу внезапно застал Шабо врасплох. «Ну, оторвал же!» - было очевидным ответом. Зачем он это сделал - уже не таким очевидным. Лейтенант попытался вспомнить подробности, в виске предостерегающе застучало: мысленно перемещаясь во вчерашний день, он снова почувствовал стылые отметины колючего декабрьского снега на своем лице и щемящее чувство одиночества, охватившее его в обществе мертвецов.
- Ты был живой, я видел, что снег тает, теплый еще, значит… А они сказали «тут живой только один»… А я хотел объяснить, и не мог… Тогда я за рукав, а пуговица оторвалась. Могли бы и лучше пришить!
- Ты б отстал от него, парень, - посоветовал санитар, наблюдая за напряженным лицом русского, которому поддержание разговора давалось с заметным трудом. - Не добил из ружья, так решил болтовней уморить? Хирурга тут поучал еще…
- Разве я поучал? - тихо удивился Шабо.
- Да ты вообще что-то разговорчивый. С чего бы это?
Санитар, что-то заподозрив, опустил тяжелую ладонь на лоб раненого и кивнул с удовлетворением человека, только что утвердившегося в своих предположениях.
- Понятно.

- Нет... - с трудом, сдавливая ладонью грудь, чтобы выдавливать слова, потому что дышать как-то странно становилось все труднее и труднее, прохрипел Оболенский, обращаясь к санитару. - Нет... Все в порядке...
Сейчас ему хотелось, чтобы француз говорил, и договорил, но те уже заговорили о другом, а потом и красноречивый жест и кивок санитара дали понять, что у его соседа, очевидно, жар. Значит и не стоило приставать к нему с разговорами. Евгений замолчал, и молчал, пока санитар,  с флегматичностью привычного ко всему человека совершал те гигиенические меры, для которых, собственно и пришел. В другое время, Оболенский, наверное, со стыда бы сгорел, но сейчас был так выпотрошен, что даже мысль такая в голову не пришла. Уходя, санитар еще пригрозил, чтобы "дружки" не болтали больше, и он промолчал, но когда тот исчез из виду, снова повернул голову к своему соседу.
- Выходит... ты меня поначалу пристрелил... а потом спас...  - уголок рта дернулся в подобии улыбки, и он сжал пуговицу. - Спасибо. С меня причитается...
Непрошенные-незваные мысли о том, что пожалуй, лучше было бы остаться там, на поле, чем выжить и попасть в плен, душили не хуже боли. Но смысла в них не было никакого. Чтобы размышлять о том, что будет дальше, следовало, для начала, выжить. А выжить было необходимо. Если не ради отца, который охотнее бы принял смерть сына, чем узнал бы о его пленении, то хотя бы ради Элен. И в туманном мареве, постепенно поглотившем сознание, он снова видел костер, отражающийся в водах реки, слышал цыганскую песню, и ощущал ее присутствие рядом так отчетливо, что когда вновь открыл глаза - действительность сдернула с небес на землю с неумолимостью профессионального палача.
Было темно. Лишь две масляные лампы на весь стылый каменный зал, который, наверное в минувшие века служил приютом паломникам, едва-едва рассеивали темноту.  Ставшие уже привычными звуки госпиталя, стоны и хрипы, шарканье чьих-то ног по проходу между кроватями, воспринимались смазано и глухо. Нестерпимо хотелось пить, в висках постукивал молоток, и было чертовски жарко. Оболенский перевел дыхание, облизнул губы, без особого эффекта, потому что язык походил на сухую терку, и подавил инстинктивное желание позвать кого-нибудь и попросить воды. Это казалось постыдным проявлением слабости, хоть он и осознавал иррациональность этого ощущения, но переступить через него не мог, и решил терпеть сколько сможет. А потом еще, и еще.  Минуты тянулись бесконечно, но снова заснуть не удавалось. Во всем теле горел пожар, и сознание, впервые с момента той атаки, было необычайно ясным.
На соседней койке слышался шорох, как будто французский лейтенант ворочался с боку на бок. Оболенский отсчитывал время по ударам собственного сердца, и по этим звукам, чтобы не дать себе снова погрузиться в мысли, которые не сулили ничего хорошего. Но шорох повторялся. Еще и еще, с завидной периодичностью. К нему примешивался и какой-то звук, не то сиплый, не то свистящий, какой возникает при попытке подуть через соломинку.
Да что он там делает? Неужели никак не может устроиться?
И только тогда сообразил, что еще несколько часов назад француз едва мог повернуть голову по подушке. Где уж ему ворочаться, точно вертел над костром? 
Евгений медленно повернул голову, и сощурился, пытаясь разглядеть в густой полутьме соседа. Тот не просто спал. Он был явно в забытьи. Голова съехала с подушки и запокинулась, а шорох, который привлек его внимание, происходил из странных движений рук и ног, напряженно вытянутых, и временами подергивающихся. А сиплый звук оказался звуком его дыхания. Прошла добрая минута, прежде чем Оболенский сообразил наконец, что означает такая застывшая напряженность, в сочетании с механическими непроизвольными подергиваниями.
Он подался еще вбок, и попытался протянуть руку, чтобы нащупать руку соседа, встряхнуть, и быть может разбудить, но ничего не вышло.  А сип становился все дольше.
Что же это такое, черт возьми.
- Эй! - ну да. Собственный его голос был не громче дыхания его соседа. Расслышать его мог бы разве что кто-то находящийся совсем рядом, а чтобы позвать неизвестно где обретающихся санитаров, следовало кричать, да погромче.
Кричать?
- Эй! Помогите!
Никакой реакции. Проклятье, спят тут все что ли...  Или не слышат...
Оболенский пошарил руками по краю лежанки, отыскивая где ухватиться поудобнее, и с усилием приподнялся на локте. Острая боль пробила насквозь как гвоздем, до самой спины, он поневоле охнул, вцепившись в край, переждал два выдоха.
- Сюда! Пожалуйста! - на этот раз из пробитого легкого все же удалось выжать хоть что-то похожее на крик, только вот его самого этот возглас чуть ли не разорвал изнутри. Он повалился обратно, ловя ртом воздух, и что было сил сдавливая ребра, однако, крик его был услышан из дальнего конца покоя послышались чьи-то шаги.
- Кто звал?
Ну и правда, поди разберись, кто из пятидесяти ворочающися, стонущих в этом смрадном полумраке людей позвал на помощь? Санитар медленно шел вдоль рядов, оглядывая своих подопечных, но позвать его еще раз, у Евгения не хватило бы дыхания.  Как бы не решил, что ему этот возглас почудился, и не вернулся бы обратно с полдороги. Рука сжалась в кулак, запоздало пришло понимание, что он все еще держит в руке ту самую пуговицу, и, недолго думая, Евгений швырнул эту пуговицу на пол, в проход между кроватями. Металл звонко процокал по каменным плитам, и медленные, вразвалку, шаги, ускорились,  когда санитар повернул в направлении нового звука. Через полминуты невнятный белесый силуэт возник у изножия кровати.
- Ты звал?
- Ему, кажется, плохо. - едва слышно прохрипел Оболенский, силясь не закашляться, и указывая на своего соседа неопределенным кивком.
- Конечно плохо. - буркнул санитар, без особого энтузиазма заходя в проход между койками - Лихорадит, как и всех вас. Ничего не поделаешь, придется потерпеть. Ле... Ох ты ж матерь божья! - перебил он сам себя, и прихватив запрокинутую голову раненого француза снова водрузил ее на подушку. Бесполезно. У того спина и шея были точно тросами стянуты, так, что лежать он мог лишь плашмя, а руку, казалось, проще было сломать, чем согнуть.
- Только этого не хватало.
Санитар бросился за доктором,  и появился уже вместе с ним, заспанным, на ходу завязывающим рукава манжетов. Однако, увидев в чем дело, врач, по странному совпадению оказавшийся тем самым доктором Роже, лишь выругался, и сдернулс раненого одеяло.
- Снег! Снега сюда, живее, да побольше! Эй, парень, ты меня слышишь?
Послышался звук шлепков ладонями по щекам, пошла возня.
- Окно откройте!
- Доктор, остальные же померзнут.
- Не померзнут, да и у них одеяла есть, а у стрелка нашего вот-вот мозги спекутся как яйцо в золе. Еще снега!
Снегом обкладывали виски и шею, кучки снега засыпали и на запястья, и в область солнечного сплетения. Набив снегом две грелки, их умостили и в область паха. Снег таял, его накладывали снова. Судорожные подергивания стали ослабевать, но еще долго возились врачи над раненым, пока опасное напряжение, сковавшее мышцы шеи , пошло на нет.
- Вот так. Мартен, ну я же говорил вам, раненым в голову, особенно в лихорадке, надлежит держать голову повыше, и внимательнее следить за степенью жара! Теперь дайте ему отвара шиповника, и неважно, что не соображает пока ничего, итак выпьет. Ничего не поделаешь, придется вам побегать с уткой почаще. 
- Сделаю, - со вздохом отозвался санитар.
- Хорошо. Пойду проверю остальных, раз уж так... - Роже направился к проходу, и вдруг резко отдернул ногу, которой только что сделал очередной шаг. - Это еще что такое?
Он наклонился, поднимая с пола какой-то маленький предмет.
- Это откуда?
Не имея сил говорить, Оболенский чуть приподнял руку. Врач нахмурился, повертел в пальцах металлическую пуговицу, на которую наступил, ничего не понимая, а потом пожал плечами, положил ее на край кровати русского, и отправился дальше. Санитар, перестилавший как раз в это время простыню под раненым стрелком, что-то пробурчал, не оборачиваясь, а Оболенский,  вслепую нащупав пуговицу, снова сжал ее в ладони.
А где-то с другого края покоя тоже донеслась ругань, и распоряжение "Одеяла еще есть?".

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-03-19 01:43:09)

+5

14

Следующие два с лишком дня Огюстен почти не запомнил, он спал, его будили, поили какой-то терпкой настойкой, снова будили, снова чем-то поили. Шабо мало что соображал, голова была тяжелой, мысли путались или и вовсе его покидали, вязли где-то в арьергарде горячки, как артиллерийские лафеты в осенней грязи, и оставалось только жаркое удушливое беспамятство. Ему ничего не хотелось: ни умирать, ни жить, ни просыпаться, ни отвечать на вопросы санитара, который теребил лейтенанта, словно чувствуя свою вину за то, что прозевал едва не угробивший раненого приступ. Хотя разве ж за всем уследишь, когда рядом не один, а пять десятков бедолаг, и каждый по-своему уворачивается от старухи с косой. А старуха эта, она резвая и упорная, не чета докторам, даже самому Ларрею не чета. Если уж решила взять свое, не отвертишься.
- Эх, стрелок, а обещал еще вчера подняться, - укоризненно пробормотал Мартен, так и не добившись от Шабо никакой реакции на свое появление. И уселся кормить Оболенского. К которому, после той ночной истории, тоже заметно проникся, видимо рассуждая про себя: «хоть и русский - а гляди-ка, добрый человек». К тому же он знал теперь, что улан с простреленной навылет грудью понимает и говорит по-ихнему. Стало быть, ничего не нужно объяснять на пальцах.
В миске с теплым куриным бульоном плавало несколько размоченных до состояния кашицы кусков белого хлеба. Вовсе не потому, что собравшиеся в Брюнне французы терпели лишения. Нет, продовольствия хватало, но не предлагать же лежачим раненым, что даже сами не в состоянии взять в руку ложку, пироги, вино и паштет.
- Вчера австрийский император встречался с нашим, - неторопливо помешивая бульон, пересказывал последние новости санитар. Он прекрасно знал о том, что заточенные в лазаретах солдаты тяготятся не только своей физической немощью, но и тем, что оторваны от привычной жизни, знакомых и новостей. Со знакомыми он русскому парню помочь ничем не мог, хоть в госпитале находились на излечении еще трое его соотечественников, не считая унтера со льдины, которого тут же прозвали «крестником Бонапарта». Всех их уложили в другом конце монастырского зала, поближе друг к другу. Ну а этого велели оставить рядом со стрелком. Мартен подумывал порой, не спросить ли улана, может, он тоже хочет в русский угол, но почему-то не решался. Так что из любезностей оставались только новости.
- Перемирие заключили с австрияками, сдулись, вояки.  А ваши войска отводят, говорят, списки раненых запросили. А потом и мир будет, куда вы денетесь. И все по домам.
Тут француз явно недооценивал русской гордости и упорства, но ему тоже хотелось надеяться на лучшее: это для кого-то полки покрывают себя славой на поле боя, а у него на руках солдатики все больше отдают богу душу. Августинцы на своем кладбище за сто лет не похоронили столько братьев, сколько они за два дня преставившихся раненых на нем же. 
- А сейчас что? - внезапно подал голос Огюстен. - Сейчас с русскими перемирие есть или нет?
От неожиданности санитар чуть не выронил миску.
- Господи, - пробормотал он под нос, - все, что было нужно - заговорить о войне. Ненормальные. Сейчас вроде только с австрийцами сговорились, извини.
Последнее был сказано для Оболенского, хотя в том, что сильные мира сего не спешат к согласию, вины санитара Мартена уж точно не было.

+5

15

* Совместно

Оболенский тоже вздрогнул от неожиданности, и взглянул влево. И правда, он, не послышалось.
- Ожил... Добро пожаловать... - губы дрогнули в подобии улыбки, хоть и весьма бледном.
Странно, но отчего-то, от того, что француз, наконец, очнулся, стало немного полегче на душе. Хотя, казалось бы, какая ему-то разница. А все равно от мысли, что открытый, говорливый, располагающий к себе и такой молодой еще офицер может вот так умереть на больничной койке, было совсем невесело.
- О войне... или выпивке... или женщинах... Спасибо, не надо больше.
Последнее относилось к Мартену. Возвращение соседа в мир живых, ко всему прочему, оказалось хорошим поводом оборвать кормление, которое каждый раз превращалось в пытку. Аппетита не было совершенно, чувствовал он себя все хуже и хуже, хотя хрипов в груди стало ощутимо поменьше, а вот вязкая, липкая слабость и тяжесть в сердце только росли. Послераневая лихорадка, изрядно трепавшая почти всех в огромном монастырском покое, его едва коснулась, по поводу чего доктор Роже, неизменно появлявшийся для перевязки, хмурился, и выглядел весьма недовольным. Даже легкая еда вызывала тошноту, усиливала тяжесть, а еще мучительнее было неизбежное последствие каждого приема пищи. Настолько постыдное и отвратительное, что было впору и вовсе отказаться от еды. Однако, такое поведение могло быть сочтено демонстративным свинством и неблагодарностью, по отношению к тем, кто так терпеливо лечил и выхаживал столько раненых, не разбирая, под чьим флагом они сражались. Поэтому приходилось как-то маневрировать, то притворяться спящим, то, вот как сейчас, воспользоваться случаем.
- Как голова?

- Болит, - буднично признал Огюстен. - Да я уж привык.
Он все еще чувствовал себя сонным и совершенно разбитым, как-то даже неловко было в таком признаваться.
У санитара был вид изготовившегося к прыжку кота.
«Та-ак, сейчас начнется, настойка, утка, мокрая тряпка на голову», - тоскливо подумал Шабо, утомленный страданиями.
- И о женщинах. Это какой монастырь? - он глубокомысленно уставился в потолок. - Мужской или женский?
Если вы не можете отвязаться от противника, попробуйте его хотя бы дезориентировать.
- По монашкам заскучал? - изумился Мартен. - Плачь, стрелок: мужской. Не будет монашек, чай не в Испании.
- А где мы? Что за город? Он большой?
- Ну, все, началось, - обреченно вздохнул санитар. - Знаешь, что, - с чувством попросил он Оболенского, - когда он в следующий раз надумает помирать, не зови меня, ладно?
«Помирать?» Ничего такого Огюстен за собой не помнил. Хотя с памятью вообще творилось что-то неладное.
- А какой сегодня день? - осторожно поинтересовался он.
- Скоромный, - хмыкнул Мартен. - Поэтому я сейчас принесу бульон, а есть его ты будешь сам.
- Худо мне было, да? - уже серьезно переспросил Шабо у русского. - Рассчитались, значит? Ну и хорошо. Без долгов честнее.

- Это точно, - невесело усмехнулся Оболенский. - Особенно на тот случай, если снова где-нибудь в бою столкнемся.
Если, конечно, тебе вообще доведется с этой койки встать. - ехидно пропел в голове чей-то приставучий голос. Нашел время!
- Как зовут-то тебя?.. Пятый день... бок о бок валяемся...

- Огюстен. Огюстен Шабо. А тебя?
Он насколько мог, задумался о словах русского. О будущих боях. А ведь и правда, все может статься. Зачем они воюют с русскими, лейтенант, действительно, не знал. Правда, помнил, что русские с англичанами утопили в крови Партенопейскую республику, которую неаполитанцы организовали, насмотревшись на французов. А потом еще чуть не вышибли их из Италии. Но когда за дело взялся сам император, все наладилось. И вообще во всем виноваты англичане, они просто за чай свой спокойно не сядут, не напакостив французам.
- Если в бою столкнемся, я выстрелю в кого-нибудь другого, - решил Шабо великодушно. - Всегда найдется, в кого с пользой пальнуть.

- Евгений... Оболенский... - офицер крепче прижал ладонью повязку, потому что совсем недавно обнаружил, что этот нехитрый маневр слегка приглушает боль, и позволяет выговаривать хоть сколько-нибудь связные фразы, не прерываясь через каждые полслова на судорожный вдох.  Умзаключение молодого француза заставило его улыбнуться. Валяются здесь, едва не прикончив друг друга, и рассуждают о грядущих битвах. А ведь и правда битвы еще будут. Ничто не закончится, на этом шатком полу-перемирии. Пока Наполеон жив, он будет воевать, как воевали до своих последних дней Цезарь и Александр. Только вот сейчас эта мысль не вызвала ничего, кроме едва заметной усталой горечи, и странной симпатии к беззаботной откровенности Шабо, так, что он не отказал себе в удовольствии слегка подначить его, с беззлобной усмешкой.
-  Да пали сколько вздумается, я не против... Только Христом-богом прошу... в следующий раз целься получше, а!...  И койку сэкономишь... и Мартену меньше работы...
Санитар оказался легок на помине. Не успел Оболенский упомянуть его, как он уже образовался в проходе, кинув на обоих привычный уже грозный взгляд, а потом протянул Шабо глиняную кружку-поильник, с выступающим носиком.
- Держи. И чтобы все выпил.
В это время где-то послышался шум, отличающийся от привычной уже слуху госпитальной возни. Какие-то другие шаги, не такие, какими ходили санитары и врача, непривычно резкие и громкие голоса, с нотками, от которых, сразу, поневоле рисовался в воображении образ какого-нибудь не в меру ретивого канцеляриста, из тех числа той, всеми ненавидимой породы бумажных крыс, которые изводят по дюжине листов бумаги, выписывая пропуски и ордера, и испытывают поистине райское наслаждение, если удается заставить кого-то из офицеров дожидаться в приемной.
В госпитале всякое явление - событие, поэтому по рядам коек прокатилась как волна неопределенного тихого гула, и все, кто был в сознании, и мог приподняться на кровати, - вытягивали шеи в сторону выхода.
Оглянулся даже Мартен, стоявший, уперев руки в боки в проходе меж двух коек, и сурово наблюдающий за тем, чтобы его подопечный не пытался увильнуть от возложенного на него задания. Впрочем, увиденное его явно не заинтересовало, поскольку он снова принялся выговаривать:
- Ешь, стрелок. Чтобы выздоравливать силы нужны. А откуда они возьмутся, коли не жрамши столько дней?
- Мартен... Что там такое? - наконец спросил Оболенский, которому медленно передвигавшееся по огромной палате разноголосое бубнение отчего-то сильно не понравилось.
- А, ерунда. - махнул рукой санитар - Господа чиновники пожаловали. Списки составляют. Вот нет у них других кошек для битья, кроме как нам здесь больных будоражить.

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-02-14 22:37:48)

+5

16

* Совместно

Поначалу есть совершенно не хотелось, за «столько дней не жрамши» организм вроде как отвык от оного ранее необходимого и иногда приятного действа, поэтому первые глотки бульона встретил неприятными спазмами в животе. Шабо засопел носом, стараясь справиться с приступом тошноты: тут мало того, что перед соседом по койке неудобно, и санитар нависает злобным сторожем, так еще и чиновники какие-то. Неподходящее, в общем, время позориться.
Повторить без запинки русское имя было ничуть не легче, чем через силу глотать бульон. Евг.. Эв.. Да что ж такое! И тут до Огюстена дошло, что вязнущее на зубах «Евгений» - это же Эжен, его русского знакомца зовут так же, как пасынка императора. Облегченно вздохнув, он опустил поильник на колени, перед «экзекуцией» Мартен помог раненому сесть, и после пятидневного лежания пластом лейтенант мог, наконец-то рассмотреть не только высокие монастырские своды, но и весь лазарет. Пока правда только одним глазом, второй наполовину скрывала повязка.
- Знаешь что, Эжен, - заметил он задумчиво, - если я сказал, что стрелять в тебя не стану, так и будет. Доблесть солдата в том, чтобы вырвать у противника победу. А в том, чтобы убить одного конкретного человека, если он не враг тебе, доблести нет. Никто мне такого не прикажет, и никто меня не упрекнет.

- О, боже... - вздохнул Оболенский, возводя глаза к высокому стрельчатому потолку - Сделай одолжение, не коверкай мое имя, а? Пожалуйста. Я же не пытаюсь обозвать тебя Августином или Огастусом.

- Августином? - хмыкнул Мартен. - А ведь и верно, Огюстен самый что ни на есть Августин и есть. Ты знаешь, стрелок, а ведь все это монастырь Августинцев, вотчина твоего святого.
- Какие вы, русские, капризные, - беззлобно поддел Оболенского неунывающий француз. - Мой святой не даст соврать. Пристрелить себя он мне разрешает, а называть Эженом - нет!
Тут до их края прохода добралась внушительная по своей помпезности и бесполезности процессия: старший офицер-интендант, его адъютант, его же секретарь с охапкой бумаг в руке, и замыкающим - хмурый доктор Роже, которого все происходящее отвлекало от куда более важных дел.
- Нам этих людей кормить, содержать, - не бревна ж у вас лежат, а раненые, да еще и не только французские, так ведь? - строго заявил интендант, преисполненный осознанием важности своей работы. - Финансы любят счет, отчет и контроль.
«Вот потому, что не бревна, им бумаги ваши нужны только для того, чтоб подтереться, их лечить надобно», - хотел возразить Роже. Но не стал. Все же он не Ларрей, ни по характеру, ни по положению. Молча плелся следом, пользуясь случаем приглядываясь, ни нужно ли кому чего по врачебной части.
- Этот француз, - опередив вопрос интенданта, Мартен указал на Шабо. - На него у нас в канцелярии есть документы, были при нем, в полк мы уже сообщили.
- Ничего, запишем все еще разок. Вдруг вы что-то пропустили. Имя, возраст, чин, воинская часть?
- Огюстен Шабо, двадцать два года, лейтенант, пятьдесят первый пехотный полк, первая рота, - уныло отрапортовал бретонец и, от греха подальше, демонстративно воткнул в рот поильник.
- Сабельное ранение в голову, - добавил доктор Роже.
Секретарь усердно скрипел карандашом, заполняя подробный формуляр.
- А этот? - интендант перевел близорукий взгляд на Оболенского, и все замолчали, сообразив, что сказать особо нечего. Не до того было, чтоб расспрашивать, а документы русского кровавой кашицей валяются где-то на снегу в Тельнице вместе с обрезками мундира.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-15 03:43:45)

+5

17

- Русский. - наконец с видимой неохотой выговорил Мартен, все еще стоявший в проходе между двух коек, тогда как все трое чиновников, остановившиеся в изножии обеих, уставились на него, как по команде. После чего интендант поглядел на Роже.
- Что это значит? Почему здесь? Русскому место вон там, в углу, в числе остальных. Что он тут делает?
Больше всего молодой хирург сейчас походил на человека, которому очень хочется сейчас отправить собеседника по всем известному адресу, но ответил он сухо и сдержанно:
- Мы не сортируем раненых по национальностям, мсье. Лежит, где положили...
- И очень зря! - рявкнул чиновник. - Никакого порядка! Мало того, что мы их поим-кормим-лечим, так еще и, оказывается, держим наравне со своими солдатами, проливавшими кровь за Республику? Это уму непостижимо. Сейчас же убрать!
- Это пациент доктора Ларрея, мсье. - Роже нахмурился. - Он проводил на этом раненом очень серьезную операцию, которая...
- Но сейчас-то он ее уже не проводит? А этот русский, тем не менее, все еще здесь! - интендант глянул на Оболенского так, что на том едва одеяло не задымилось. Мартен с досадой переводил взгляд с офицера на раненого и обратно, прикидывая, стоит ли сказать чиновнику, что раненый говорит по-французски, и прекрасно понимает все то, что о нем сейчас говорят, как о некоем постороннем предмете. Но Оболенский молчал, глядя на визитеров с совершенно безучастным видом, и санитар тоже предпочел смолчать.
- Полный беспорядок! - продолжал кипятиться чиновник. - Сколько он уже здесь? Со дня сражения прошло пять дней, и что? Нет, вы посмотрите! Лежит себе, как на свободе, наравне с нашими солдатами, и того и гляди сбежит. Немедленно убрать, туда, в угол, к остальным, под охрану.
- Сбежать он сейчас может разве что на тот свет - Роже начинал явно терять терпение. - Сквозное ранение в грудь, это не шутки, господин интендант. Его нельзя переносить, тем более туда, в угол, где постоянный сквозняк.
- И сколько времени он тут проваляется? Вы знаете, сколько средств расходуется на каждого раненого, мсье доктор? Прошло пять дней со дня сражения, а он все еще нетранспортабелен? Или вы плохо лечите, доктор, либо, что более вероятно, он симулянт.
- Что-о-о... - взъярился доктор, но интендант, не слушая его, вошел в проход между кроватями, изрядно потеснив Мартена, которому пришлось чуть ли не прижаться к стенке, между обоими изголовьями, и отдернул одеяло с Оболенского. Тот неотрывно следивший за офицером немигающим взглядом, не пошевельнулся. Зато вид плотного бинтового обмота, с бурым пятном посередине, слегка охладил праведный пыл интенданта, тот выругался, повернулся к своей свите, и велел секретарю:
- Дюпон, поговорите с ним!
Секретарь, чем-то сильно смахивавший на таксу, прочистил горло, и обратившись к раненому вопросил, тщательно артикулируя каждый звук.
- Имья, солдат. Сколько лет. Где служить?
Оболенский едва заметно усмехнулся, и с силой сдавив повязку прохрипел по-русски.
- Евгений Оболенский, двадцать девять лет, ротмистр пятого эскадрона Лейб-гвардии Его Императорского Высочества уланского полка.
Интендант поморщился, от чрезмерно твердых, для французского уха, звуков.
- Что за язык. Об их имена сам черт ногу сломит. Записали, Дюпон.
- Да, мсье.
- Хорошо. - Интендант вышел из узкого прохода в широкий, где оставалась его свита, и поглядел на Роже свысока.
- Имейте в виду, доктор. Мы не можем бесконечно содержать и лечить русских за свой счет. Половина из тех, что лежат в том углу, уже вполне способны подниматься самостоятельно, а значит, вы сегодня же отправите их в церковь, где содержатся остальные пленные. И этого - он ткнул в сторону Оболенского большим пальцем через плечо -  тоже не задерживайте сверх необходимого. Чтобы к десятому дню его здесь не было. Наши финансы не бесконечны, доктор, и здесь не богадельня, при всем уважении к доктору Ларрею, а госпиталь французской, слышите, вы, французской армии. А этот - не француз. И даже не австриец. Подлатаете, и отправляйте к прочим пленным.
- Но это слишком мало, в церкви холодно, он там умрет!
- Он бы все равно умер, если бы не ваше вмешательство - отрезал интендант. - Одним русским больше, одним меньше, этих медведей слишком много, чтобы так печься о каждом. Мы находимся в состоянии войны, доктор, не забывайте. И не вздумайте спорить. Кто там у вас дальше, показывайте, у меня мало времени.
На какую-то минуту казалось, что Роже готов взорваться, но этого не случилось, только нахмурился еще больше, и не глядя ни на кого, пошел дальше. Чиновники пошли следом.

- Крыса канцелярская. - сухо сплюнул Мартен.
Оболенский ответил подобием кривой улыбки и прикрыл глаза. Десять дней. Из них пять уже прошло, а ему не становилось лучше. Значит осталось еще пять. Пленные. Где-то здесь рядом, в здании церкви, выходит, содержатся русские пленные.
Пленные. Само слово было таким тошнотворным, что даже в мыслях от него воротило. Следовало как-то обдумать услышанное, и попытаться прикинуть, что он будет делать потом, когда окажется в обещанном заключении. Мысли о том, чтобы долго оставаться в плену, он, разумеется не допускал. Сбежать. А как? И в чем, собственно, выражается плен? Он понятия не имел.
- Вот почему говорил, стрелять лучше надо! - прохрипел он наконец, скорее выражая вслух собственные мысли. По губам пробежала судорога, и Оболенский с усилием повернул голову влево -  Огюстен... а что у вас полагается делать с пленными? У нас рассказывают... что однажды в Египте... Бонапарт приказал утопить...  полторы тысячи человек... чтобы сэкономить боеприпасы, и... не возиться с могилами. Это правда?

+4

18

* совместно

Шабо задумчиво смотрел вслед удаляющейся процессии, а потом очень долго и выразительно - на санитара, который сначала коротко пожал плечами, чего ты от меня-то хочешь, дескать. А потом, согнув руку в локте, с чувством продемонстрировал в спину интенданту хорошо знакомый и понятный многим нациям жест. После чего забрал у Огюстена кружку и молча ушел, не желая встревать в неприятный разговор.
- В Египте да, правда - лейтенант не мог так же запросто сбежать от расспросов. Да, если подумать, и не хотел. - Но это были турки. Турки!
Он закусил губу, внезапно понимая, что в данном случае мало чем отличается от интенданта с его возмущенным «Но это же русский!».
- Они французских пленных казнили публично, так чтобы мы это видели. А кого не казнили, тех пытали, насиловали. Азиаты. Мы обошлись с ними, как… По традициям их страны, - желчно заключил Шабо. - Но сейчас мы не в Египте, никто тебя не выставит отсюда. Ты просто не знаешь Ларрея, его слушает даже император!
После этой слишком длинной и пламенной для его теперешнего состояния речи, Огюстен затих, задумавшись о том, насколько он может отвечать за свои слова. Про главного хирурга императорской гвардии говорили много хорошего, но кто знает, что из этого правда, а что - естественное восхищение людей, спасенных Ларреем от смерти. Его вот тоже доктор Роже недурно заштопал, но доктор Роже молчит и не спорит с интендантом, потому что себе дороже.
- Крохоборы, - пробормотал француз тихо. - Супа и бинтов пожалели.
И перемирие как назло не заключили. Что там за церковь эта, сколько там пленных?
- Эжен? - спросил Шабо осторожно. - А ты бы дал слово офицера не сражаться больше против французов? Ну, то есть не то, чтоб вообще никогда, а до окончания текущей войны?
Куда проще было бы отвечать на подобный вопрос, если знать, когда война закончится. Одно дело - через месяц-два, и совсем другое - через несколько лет. Но русский император не намерен был облегчать им труд договорами с Бонапартом. Как хочешь, так и гадай.

-Не коверкай мое имя, Ав-гус-тин. - устало усмехнулся, Оболенский, прикрывая глаза и елозя щекой по комковатой подушке.
- Ты бы, полагаю, тоже такого слова не дал... Сам знаешь.. когда император велит воевать... как будет именоваться тот... кто скажет "нет, я не пойду"? Неважно.  Эти пять дней... их еще прожить надо. Тогда и думать буду...
Он с тяжелым хрипом перевел дыхание и поневоле крепче прижал ладонь к сердцу, вокруг которого уже два дня все больше расплывалась горячая, удушающая тяжесть.
- Слушай.. а мамлюки... откуда они? Как попали в гвардию?

Шабо пропустил «Августина» мимо ушей. Он спокойно относился к таким вещам, к тому же прозвища цеплялись к бретонцу, как репьи к хвосту шелудивого пса. Даже тут, в госпитале, все люди как люди, с именами, а он «стрелок». Но это ж не главное в жизни. Куда хуже, если о ком-то, кроме его имени, и сказать-то нечего.
- Наш император - удивительный человек, - с нескрываемым восхищением в голосе заявил лейтенант. -  Многие из тех, кто узнают его ближе, предпочитают служить ему, а не тем, кому служили раньше. Даже дикари, вроде мамлюков. У себя дома многие из них были рабами, вещами, а мы сделали их свободными людьми. Рустама, телохранителя императора, подарил ему один шейх в Каире. Человека подарил и арабскую лошадь…
Он внезапно замолчал,  что-то вспомнив и как-то по новому, немного настороженно глядя на русского.
- Ты ведь офицер, Эжен, наверное, знатный человек в своей стране. У тебя тоже есть рабы?

Оболенский вскинул на своего соседа глаза, так удивленный вопросом, что пропустил "Эжена" мимо ушей. Забавно, а ведь он никогда не представлялся своим княжеским титулом, предпочитая ему чин. Потому что чины каждый зарабатывает себе сам, что могло быть достойным поводом для гордости, а княжеское достоинство определялось лишь рождением а не личными заслугами. И надо же было, чтобы тема о происхождении всплыла даже здесь. Впрочем, и лукавить было незачем.
- Думаешь все офицеры - дворяне? Далеко не все... а рабы.. нет... У нас есть крепостные, а это не одно и то же... - сказать все в двух словах было невозможно, но несмотря на то, что физически было невыносимо тяжело, и каждый вдох сопровождался каким-то глухим клокотанием с глубине легких, разговор с Шабо приносил настоящее успокоение. Вот так бы и беседовать обо всем, и ни о чем не думать. Ни о плене, ни об отце, ни о собственной раздражающей немощи. Поэтому он медленно набирал воздух носом, выдыхая слова чуть поразборчивее шепота, но вполне внятно, прерываясь лишь когда очередной хрип царапал легкие.
- Рабство... это то, что в Америке. Крепостные тоже считаются принадлежащими своим барам... но у нас нет невольничьих рынков... нет торговли людьми... невольничьих бараков... это крепостничество... какое было во Франции до... до эдикта Филиппа Красивого... Теоретически.. хозяин может продать крепостного. Но я за всю жизнь не слышал ни об одном таком случае. Бывают деспоты... а бывают вполне патриархальные отношения…

- Филипп? Но это же было пятьсот лет назад, - простодушно изумился Шабо. - Если бы мы жили в одной стране, я бы мог быть твоим рабом. Хорошо, что это не так. Ты меня рубишь, я в тебя стреляю, но разговаривать мы можем, как равные.

- Если бы мы жили в одной стране... но во Франции..., я бы давно на гильотине голову сложил... как роялист и дворянин.. - беззлобно отпарировал Оболенский. - Так что и правда... теперешнее положение дел куда как лучше...

Тут вернулся немного подобревший Мартен, за спиной его маячила долговязая фигура ротного барабанщика, и физиономия у Депье была растерянная и отчасти скорбная. Не даром говорят, что легче шесть часов провести в бою, чем шесть минут в лазарете. Хорошо еще, что посетитель не явился сразу после сражения, прямо на перевязочный пункт, когда земля была залита кровью, в палатке стоял стон и ор страдающих от свежих ран солдат, а у входа высилась груда торопливо ампутированных конечностей. Но даже сейчас, на пятый день после Аустерлица, госпиталь произвел на мальчишку удручающее впечатление. Как и сам лейтенант, бледный, заросший неопрятной щетиной, осунувшийся, с запавшими глазами и замотанной в белый кокон головой. Только взгляд остался прежний, живой и ясный.
- К тебе гость, стрелок, - сообщил санитар, пропуская подростка к койке. - И чтоб без глупостей.
- Каких глупостей?
- Тех, что у него под курткой булькают, - хмыкнул Мартен.
- Что ж ты, Депье, - с трудом сдержался от смеха Шабо, - надо было в барабан прятать!
Мальчишка насупился и покраснел, но потом расплылся в беспечной улыбке.
- По барабану русский конь проскакал. Хорошо, что не по мне.
Он принялся сбивчиво и торопливо пересказывать полковые новости, кого убили, кого наградили, а под конец вывалил на одеяло Шабо кучу мятых ассигнаций и несколько монет.
- Вот, собрали, кто сколько смог.
- Зачем?!
- Капитан Андрие познакомился с одной фройляйн, она сама во! - Депье вдохновенно изобразил руками в воздухе некую гитарообразную форму, а потом скорчил пугающую рожу, - А это мать фройляйн.
- Чудесно!
- Девица сказала, что они едва сводят концы с концами. И могли бы взять, ну, на излечение, кого-то из наших. Не бесплатно, конечно. А капитан говорит, что в лазаретах больше мрут, чем поправляются. И мы решили скинуться.
- Спасибо, - Огюстен в некоторой растерянности посмотрел на деньги. Наверное, неплохо было бы переехать на квартиру под присмотр двух женщин. Ни вони, ни стонов, ни узкой койки. Но…
Было какое-то «но», и поэтому он не спешил соглашаться.
- Я пока ходить не могу, смогу - схожу посмотрю. Адрес есть?
Депье с готовностью сунул лейтенанту листок бумаги. И заторопился, потому что отпустили его ненадолго. С вороватым видом поставил бутылку под койку и исчез. Пообещав на днях снова заскочить, если полк не отправят в Пруссию.
С Шабо остались деньги, записка и какое-то странное смущение. Наверное оттого, что он снова был среди своих, о нем помнили, даже заботились, а Эжен - совсем один. А одному тяжело.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-15 23:00:38)

+7

19

* Совместно

Оболенский с некоторым любопытством разглядывал мальчишку, а потом прикрыл глаза, чтобы не смущать того таким вниманием, словно бы заснул. На самом же деле, слушал. Слушал нехитрые новости солдатской жизни, одинаковые во всех армиях мира, разве что с поправкой на имена и место действия. От этого чужого, случайно услышанного диалога, почему-то было очень тепло и спокойно. И все мысли куда-то растворились. Вместо тоски по своим, опасений и страха, он сейчас вспоминал Корпус, тамошнюю муштру, Смолина, и их проделки. Отца, службу, Кавказ, последнюю кампанию, из которой память предусмотрительно изымала сражения, зато услужливо подкидывала десятки крошечных эпизодов, забавных и любопытных. И Элен. Снова и снова. Взгляд зеленоватых, прозрачных глаз из-под ресниц, перистую тень от листвы на ее лице, веселые искорки в ее глазах, то задорных, то мечтательных. Пальцы, протягивавшие цепочку с медальоном, который сейчас съехал куда-то за шею, вместе с крестом, а сил, чтобы извлечь его - нет. Вспоминал котенка, карабкающегося по ее юбке. Льющуюся на руки воду, и визжащий, мяукающий ушастый комок в руках, а рядом - она, в переднике и с черпаком. Ветер ледяных гор на Масленице, и вихри искр, взлетающие вверх от костра цыганского. И вновь ее глаза, огромные, потемневшие от тревоги, и едва скрытого страха.  Вспоминал вихрь вальса и десятки спокойных бесед, и ее взгляд, поверх рукоделия.
Дышать становилось все тяжелее. И наваленная на грудь невидимая каменная глыба давила все больше и больше. Беспокоиться? Зачем. Ему ведь все равно не подняться с этой койки. Это Оболенский понял совершенно определенно, хотя не говорил вслух. И, пожалуй, был готов принять такой конец, как наиболее вероятный, и не вызывающий ни страха, ни внутреннего протеста.
Юный барабанщик ушел, потом появился другой санитар с лекарствами, и два соседа, оба изрядно утомленные разговором, все же, проговорили до самого вечера, когда изрядно заспанный Мартен появился снова, неся две поилки с супом и хлебом. Оболенский отказался от еды. Голода он не чувствовал, да и сил что-то жевать и глотать у него не было. Очень хотелось пить, но даже несколько глотков, становились непосильным трудом. В груди клокотало все ощутимее, хрип при каждом вдохе был теперь слышен даже на расстоянии нескольких шагов, и к горлу то и дело подступал надсадный, рвущий  легкие кашель, к которому примешивались брызги крови. И повязка и волосы, и остатки рубашки намокли от липкого, холодного пота, силы иссякали так стремительно, что теперь он по большей части просто лежал с закрытыми глазами, безо всяких мыслей, не пытаясь говорить, сосредоточив все свое существо на одной, тяжелой, непосильной задаче - дышать.
Мартен, сотни раз видевший подобное, помрачнел, несколько раз появлялся доктор Роже, бранившийся сквозь зубы. Сняли повязку, но лезть вглубо полузаживающей, обугленной в глубине раны, он не решился, а вид темно-лилового треугольника, расплывающегося по коже у левого края грудины и вовсе заставил молодого хирурга нахмуриться. Это было явно не последствием раны, которая прошла несколькими сантиметрами выше и левее. Надо было звать Ларрея, который по большей части работал в другом госпитале, устроенном в монастыре капуцинов.
Ларрей появился лишь после полуночи. Бледный, с синевой под глазами, но предельно собранный, а темные глаза под сдвинутыми бровями сверкали так, что Мартен подобрался, как солдат на генеральском смотре.
- Почему не позвали раньше? - спросил он, осмотрев русского. - Роже, вы видите, что происходит?
- Кровоизлияние. Какой-то из сосудов вскрылся после прижигания, или.. - осторожно, издалека начал молодой хирург
- Или это последствия моей пункции - жестко отрезал Ларрей, хрустнув пальцами. Огорчение, разочарование, чувство грандиозного провала, который ощущает человек, который вдохновленный успехом своего небывалого открытия, вдруг видит, что это открытие имеет страшные последствия, и он, упоенный тем, что открыл способ спасать десятки жизней, оказался разбитым в пух и прах в грандиозном сражении той войны с человеческими смертями, которую вел всю свою жизнь, тогда как почитал себя победителем, все это сейчас накрыло его с головой, и даже Мартен, которому все эти научные премудрости были до свечки, почувствовал себя неловко от бессильной жалости, даже не к раненому, который без сомнений, был уже обречен, а к врачу, оказавшемуся обезоруженным.
- Может быть, это частная особенность организма. - попытался утешить его Роже. - Может быть, на других...
- Я провел еще одну пункцию, у капуцинов. - глухо отозвался Ларрей, с яростью кусая губы. - Пациент умер еще до того, как я успел извлечь иглу. Мое открытие - самообман, Роже. Самообман. С этим русским видимо было просто случайное везение.
- Когда я умру? - внезапно прохрипел русский, открывая глаза, и хирург вздрогнул от неожиданности. Ему и в голову не приходило, что пациент понимает по-французски, а у Роже и санитара было и без того полно дел, чтобы ставить его в известность.
- Я думал вы спите, мсье. - медленно отозвался Ларрей, отводя глаза. Самым страшным в работе любого врача является не кровь, не боль, не бесконечный, и, зачастую, неблагодарный труд, а взгляд человека, которому надо сказать о том, что ты бессилен его спасти. Особенно когда спрашивают вот так, спокойно, безо всяких претензий, как о постороннем человеке. Уж лучше, когда со слезами и истерикой, проклиная на все на свете, и понося врачей.
- Вы - Ларрей? - Оболенский выговаривал слова одними губами. Тяжелая боль в груди становилась невыносимой, и душила его изнутри, он задыхался, голос потерял все свои интонации, почти неразборчивым из-за клокочущего хрипа - Мне говорили... Спасибо за все... что вы сделали... Когда?
Руки хирурга сжались в кулаки. Кто-нибудь другой может и мог бы признать свое очевидное поражение. Только не главный хирург императорской армии, перед которым через много лет будут смолкать английские пушки, и опускаться уже наведенные для расстрела ружья.
- Или нескоро, или прямо сейчас. - процедил он сквозь зубы, глядя в глаза русскому. - Я снова проведу пункцию, и откачаю это новое кровоизлияние. Или убью на месте, или спасу. Согласны?
Оболенский медленно приопустил веки, выражая согласие.
- Инструменты! - Ларрей обернулся к Мартену так стремительно, что тот отшатнулся. - Воды. Кляп.
Тот опрометью кинулся исполнять указание.
- Роже, покажите мне пока того артиллериста с проломленным черепом. Он еще жив, вы говорили.
- Да, это через три койки отсюда. Лихорадка не спадает, судороги. Вчера пытался задушить санитара.
- Идемте.
Оба хирурга отошли. Оболенский с усилием повернул голову и сощурился, пытаясь понять, спит ли Шабо или нет.
- Огюстен. Спишь?

- Как же, уснешь тут с вами! - недовольно отозвался тот. Если бы Шабо даже и заснул, то недавний медицинский консилиум разбудил бы его. Только и без того не до сна, когда рядом угасает чужая жизнь, жизнь эта за последние дни стала тебе небезразлична, но не в твоей человеческой власти вмешаться в чужой спор с судьбой. Потому что думать надо было раньше, в тот момент, когда нажимал на курок, но в бою кто ж о подобном думает. А теперь все, что остается - договариваться со своим святым, чей дух витает во мраке где-то под сводчатым нефом монастыря-лазарета. А может, уже и не витает: людей, с их неистребимой кровожадностью и страстью к истреблению себе подобных, не каждый святой выдержит.
«Это все визит интенданта», - бестолково злился Огюстен, вспоминая мрачный комментарий Эжена про «стрелять лучше надо», брошенный после ухода чиновника. Все, что человек может противопоставить смерти - волю к жизни, разуверился, даже мельком пожелал себе смерти, а она - тут как тут.
- Ты ведь не станешь огорчать нашего доктора, а, Эжен?

-- С чего бы... - Оболенский с усилием передвинулся, переместив вес тела на левое плечо, раз уж не получалось толком повернуться - Слушай... давно хотел узнать... а ведь могу и вовсе не узнать, если... - бескровные, отливающие синевой губы дрогнули в улыбке, а глаза блеснули весельем, которого за последние дни не было и в помине - Если доктор... огорчится. Ты скажи... А лягушки... лапки... они что - правда вкусные?

- Да уж повкуснее госпитального супа, - Шабо подозрительно прищурился, понимая, что серьезный и даже мрачноватый русский впервые демонстрирует беспечность, и что это, конечно, хорошо, но все же как-то нехорошо.
- Бредишь что ли?
Санитар принес еще две лампы, тусклое горение масла растревожило мятущиеся в полумраке тени: духи, призраки, святые и не очень, они послушно отступили за неровный круг света.
- Выкарабкаешься - приезжай ко мне в Бретань, - предложил француз. - Я там знаю недурное болото. Что наловишь - все твое.

- Спасибо - едва ли не по буквам проговорил Оболенский, опуская щеку на подушку, как от усталости. Его глаза лихорадочно блестели, словно смотрели не с осунувшейся физиономии полупокойника. - Бретань... это хорошо... Потому что... Не приведи тебе Господь... ловить лягушек под Москвой... Там... такие болота...
Последние слова, про болота, он уже договаривал по-русски, потому что не в силах был говорить на другом языке, но сам уже не заметил этого.

- Снова болтаете? - строго вопросил Мартен, вернувшийся одновременно с обоими врачами, подошедшими с другой стороны.
- Вот и хорошо, что болтают - пробормотал Ларрей, закатывая рукава. Выглядел он предельно собранным, словно вот прямо здесь и сейчас решалось не меньшее, чем его судьба. Впрочем, решалось нечто большее - судьба открытого им метода. Без лишних разговоров он раскатал полотняный чехол, и принялся собирать свой агрегат. Роже быстро обмакнув руки в кувшин с водой, торопливо сворачивал турунды из обрезков марли. Мартен проворно выдернул подушку, запрокинул пациенту голову, и втиснул кляп между зубов, буркнув напоследок.
- Только попробуй мне тут пациентов перебудить!
Губы Ларрея шевельнулись, когда он, пробежавшись по межреберьям, придавил пальцами нужную точку. И если в предыдущий раз, он вводил хищное острие троакара медленно и плавно, то сейчас, воткнул его резким, и каким-то отчаянным движением, как убийца, всаживающий нож в жертву. Не то из жалости, зная, что пациент в сознании, и не желая мучить его медленной пыткой, не то бросая какой-то свой жребий у незримого Рубикона.
Оболенский вздрогнул, выгнулся, захрипел, стискивая зубами кляп, и что было сил сжимая руки на железных краях койки. Мартен привычно придавил его плечи к лежанке, и выругался когда Ларрей повернул острие кверху и принялся медленно продвигать его дальше.
- Терпи, мать твою, не дергайся. Тихо!
Вперед, вперед, сопротивление - куда сильнее чем раньше, еще сантиметр, и провал. Пальцы оттягивали поршень за кольцо, и темная кровь набиралась в цилиндр. Жилы на лбу Ларрея вздулись от напряжения, поршень шел туго, а крови было куда меньше, чем в прошлый раз. Знать бы, что там происходит на конце иглы. Да ведь и не узнаешь. Через сто с лишним лет, когда хирургия перешагнет в эру грудной хирургии, обнаружить проблему, вскрыть и убрать ее, станет делом техники. Но ни Ларрей, ни его современники, не представляли, что когда-нибудь станет возможным вскрыть человеку грудную клетку, и не убить его при этом. Поэтому решения, подобные принятому главным хирургом великой армии, были гениальными озарениями, опередившими свое время.
- Роже, дайте спирт.
- Зачем? - молодой хирург опешил.
- Спирт! - резко повторил Ларрей, осененный совершенно бредовой, как ему самому показалось поначалу, идеей. Глаза его горели, как у человека, решившегося на штурм вражеской крепости в одиночку - Он все равно не жилец, значит теперь он мой!
Неизвестно, знал ли Ларрей слова, сказанные некогда Амбруазом Паре над умиравшим от чудовищной раны Франсуа де Гизом, или такова судьба всех великих врачевателей, производить открытия на тех, кому уже неважен никакой риск, но повторил он их почти слово в слово.
Роже молча подал ему склянку со спиртом. Ларрей, отсоединив цилиндр от троакара, и одной рукой придерживая его устье, одним нажатием на поршень выплеснул кровавое содержимое прямо на пол, погрузил цилиндр в склянку, и оттягивая поршень, набрал примерно на осьмушку, снова подсоединил цилиндр к троакару, и осторожно, по миллиметру стал впрыскивать порозовевший спирт внутрь, в полость перикарда. Оболенский впился в края кровати так, что ржавый обод заскрипел, выгнулся, побагровев от боли, задыхаясь рвущим горло беззвучным воплем, пока вводимый спирт безжалостно прожигал внутреннюю слизистую оболочку перикарда, чтобы сформировать грубейший рубец, и буквально запаять в себе все кровоточащие сосуды. Чем это аукнется потом - Ларрей, разумеется, мог предполагать. Но сейчас, главным для него было спасти, и он спасал.
Экзекуция продолжалась не долее минуты, после чего хирург резким движением выдернул инструмент, и зажал место прокола пальцем.
- Живет?
- Живет... - глухим эхом отозвался Роже, смотревший на своего наставника во все глаза.
- Сюда турунду. Свободную повязку. Валик под правое плечо. - Ларрей заговорил отрывистыми, рублеными фразами, раздергивая на части свой агрегат так, словно тот был в чем-то виноват, и не глядя на пациента. - Если протянет сутки - будет жить. Я зайду завтра.
И, скатав свои инструменты, он широкими шагами направился прочь, не прибавив больше ни слова, до боли сжав кулаки, чтобы не ощущать того, как сейчас, после предельного напряжения и концентрации начнут реакцией дрожать его пальцы.
Все эти сутки Евгений провел в полузабытьи, в жестокой лихорадке, которая, как и предсказывал Ларрей, пошла на убыль к следующей ночи. Но - жил. Роже подходивший к койке несколько раз, убеждался в этом, казалось со все большим удивлением. А когда открыл глаза, то первое что увидел - был Шабо на соседней койке. И первым, что ощутил, помимо жгучей боли - облегчение. От того, какое это счастье - дышать. Без клокотания и влажных хрипов в груди, без чувства, что вот-вот захлебнешься. Просто - дышать. 
Мартен, который как раз забирал у Шабо посудину из-под супа, повернулся на его неуверенный еще вздох, и хмыкнул.
- Ну вот. Теперь будешь хоть немного похож на человека.
- Скорее на лешего - прошептал по-французски Евгений, который и правда оброс за эти дни дальше некуда, и глядя на Шабо, мог предположить, как выглядит он сам, и тихо выругался по-русски, не находя цензурных слов для всех этих метаморфоз.

+6

20

* совместно

- Врачи и палачи - одного поля ягоды, - вздохнул Огюстен. Он осторожно сел на кровати, опустив босые ноги на холодный каменный пол. Бдительный санитар тут же укоризненно покачал головой, но ничего не сказал.

Еще днем, изнемогая от бездействия и бесконечного созерцания горячки соседа, Шабо попытался встать, и, пошатываясь и хватаясь то за спинки коек, то за стены отправился «посмотреть мир». Зрелище десятков страждущих ничуть его не вдохновило, а вояж закончился у раскрытой двери в монастырский сад. Оттуда в том числе видно было и кладбище, где могильщики мерно долбили мерзлую землю для свежей ямы: ночью кому-то из раненых повезло меньше, чем Оболенскому. Старые каменные кресты соседствовали с совсем новыми деревянными, и Шабо в который уже раз пережил глупое и неприятное чувство неловкости из-за того, что он жив, а кто-то другой все же проиграл свое сражение ни на жизнь, а насмерть.
- Замерзнешь, стрелок, декабрь.
Над голыми кронами старого сада видны были поднимающиеся в небо тонкие полоски дыма. Где-то там был город, и его жители тоже не жаловали холода.
- Мартен, а что это за церковь? Там, где пленные?
- Да тут недалеко, на окраине. Их там четыре сотни душ. Уж не знаю, что с ними будет, может, на наших обменяют. Это, знаешь ли, дело не мое. Да и не твое тоже.

- Кто такой леший, Эжен? - спросил француз, кутаясь в одеяло. - Ты, кстати, помнишь, что через две недели Рождество. Сделай нам с Мартеном подарок, не умирай больше.
- Я б не отказался, чтобы весь госпиталь мне такие подарки делал, и не только на Рождество, - пробормотал тот.  - Только вишь ты, не выходит. И не болтайте много, имейте сострадание друг к ругу.

- Sylvain? Такой дед, который живет в лесу, и сбивает с пути... - Оболенский помедлил, не зная, как перевести слово "грибник", и перефразировал - Тех, кто собирает грибы, и вообще всех, кто в лесу бродит. А выглядит он примерно как мы с тобой сейчас. Немыты-небриты того и гляди грибы меж пальцев прорастут.
Возможность говорить без удушья, мучившего его много суток кряду, и заставлявшего любую фразу по нескольку раз прерывать на вдох, была совершенно восхитительной, настолько, что он адресовал санитару виноватый взгляд, совершенно не вязавшийся с безмятежной физиономией.
- Хорошо прогулялся?

- А-аа, лесной дух, - сообразил Шабо. - Грязный старик, значит. А у нас это женщина. Красивая. Не умеете вы русские, устраиваться.
Были у них в Бретани и чудовища, куда ж без них. Например, Бугол-Ноз, ночные пастухи, уродливые, похожие на прямоходящих волков создания. Но на них, хвала Создателю, они с Эженом еще не похожи.
- Так себе прогулялся. В лазарете еще четверо русских, но всем досталось по ногам. Так что ни они к тебе, ни ты к ним, извини. А еще мне с тобой поговорить надо. Но не сейчас, завтра. Есть еще время.
Четыре дня. Завтра будет три. Если, конечно, интендант не забудет о своем распоряжении.
Он не забыл.

На следующий день заявился интендантский секретарь, на этот раз один, без начальства, бродил между рядами коек, что-то записывая в свои формуляры. Некоторые люди имеют неприятную злопамятность и способность без конца цепляться к мелочам, видно, таков бы и близорукий офицер, требовавший держать русских раненых отдельно. Того же он ожидал и от своих подчиненных.
Со строны казалось, что Оболенский в это время спал, и секретарь, покусывая карандаш, остановился возле его ложа, подозрительно рассматривая раненого.
- Этот жив вообще? - раздраженно спросил он у проходящего мимо Мартена. - Вы хоть смотрите на них, а то может тут трупы неделями по койкам валяются, место занимают?
- Вы не можете отличить живого человека от мертвеца? - не выдержал Огюстен.
- В вашем случае могу, - огрызнулся секретарь. - А тут - не уверен.
- Доктор Роже говорил вам, что рана серьезная, - напомнил санитар. - Что вы ожидали увидеть.
- Прошлый раз он хотя бы разговаривал, - чиновник неприязненно пожал плечами. - Если уж надумал умирать, надеюсь, хоть с этим за три дня управится.
И ушел, привычно карябая карандашом в записях.
- А если не управится сами добьете? Для отчетности? - процедил ему в спину Шабо, радуясь, что Эжен ничего не слышал. Да только что толку, этот точно еще вернется, раз повадился.
- Мартен, когда у тебя смена кончается?
- Через час. Но под утро вернусь обратно.
- Сделай мне одолжение, вот у меня  тут адрес, сходи, глянь, что за дом. Там какие-то две женщины живут, спроси, смогли бы они позаботиться о раненом.
- Интендантство не хочет даже за койку платить, а уж за квартиру в городе… Что ты, стрелок, вот был бы он французский офицер. 
- Деньги есть. Предупреди только, что раненый русский. Да им, наверное, так даже лучше, союзники все же. Бывшие.
- А Роже? А Ларрей?
- А им-то что, многие по квартирам лечатся, за свой счет.
На том и порешили.

Отредактировано Огюстен Шабо (2017-02-16 23:34:26)

+6

21

* Совместно

Оболенский не спал. За время пребывания в госпитале он часто подолгу лежал неподвижно, с закрытыми глазами, просто от слабости, "просыпаясь" разве что когда Мартен очень уж настойчиво тормошил его, для принятия какой-нибудь очередной микстуры и для бесед с французом на соседней койке. Собственно, эти беседы, как оказалось и были основным лекарством, кто бы мог подумать. Но, тем не менее, оптимизм и задор юноши были настолько заразительны, что поневоле вытягивали даже его из смертного мрака, окутывавшего душу. Такой мнимый "сон" был еще и хорошим средством, чтобы хотя бы через раз пропускать кормление, на которое никаких сил не хватало. И чтобы просто слушать окружающий мир.
Вот и наслушался. Он слышал и слова чиновника, и злую, едкую реплику Шабо, и разговор его с санитаром. Слышал и едва удерживался, чтобы не открыть глаза, и не вмешаться в разговор одним-единственным выражением, крутившимся в уме. Остановило только то, что выражение это перевести на французский он бы не смог при всем желании. Но когда Мартен ушел, Евгений немедленно распахнул глаза, глядя на молодого лейтенанта так, словно перед ним сидел давешний леший во плоти.
- Ты имел в виду меня?

- Ты не спал? - вопросом на вопрос ответил Огюстен. - Ты только не спорь, ладно, Эжен. У тебя отец, жена. В конце концов мы, французы, порядочные люди. Тот, с карандашом, не в счет. Поэтому не спорь.

- Я ведь военнопленный, Огюстен. - медленно, глядя в глаза молодого человека с такой пронзительной твердостью, которой трудно было ожидать от измученного, едва вернувшегося с того света человека, произнес Евгений - Знаешь, как называется то, что ты задумал? И что тебе за это будет, если Россия не подпишет договор с Францией?

- Вы, русские, такие серьезные, - закатил глаза француз. - Да ничего мне не будет. Сегодня не подпишет, подпишет через месяц. Или через год. Ну, забрали местные жители раненого на излечение. Подумаешь, новость. Ну, ладно, я, а Мартен, а врачи? Если бы это было предательством, - или что ты там себе подумал, - никто бы не согласился мне помогать. И вообще, скажи мне, с чего это я тут оправдываюсь перед тобой, а?!
Он возмущенно вскочил с койки, сделал несколько быстрых шагов в проходе, и сел обратно, морщась и потирая висок.
- Попрошу Мартена наварить тебе успокоительной бурды, и даже спрашивать тебя не станем.

- Не горячись. - Оболенский говорил спокойно, только вот по напряжению, которое свело его лоб, легко угадывалось немалое усилие, которого это спокойствие стоило. - Скажи мне, ты намерен найти мне убежище, да еще и заплатить за него, только для того, чтобы когда я встану на ноги - потом вернуть в пресловутую церковь к остальным пленникам? Или же вознамерился меня спасти, заявить вашим карандашникам, что я умер, а на самом деле спрятать у местных?
На самом деле он почти не сомневался в ответе. Зачем было бы так хлопотать, ради того, чтобы оказаться в той же церкви с пленниками неделей позже или неделей раньше? Не говоря о том, что перспектива оказаться в настолько неоплатном долгу, без возможности когда-либо отплатить тем же, жгла как огонь, так еще и мысль, что этот открытый, порывистый, жизнерадостный молодой человек может крепко поплатиться за свою доброту, была и вовсе невыносима.
- Сильно подозреваю, что второе. Это называется содействие побегу военнопленного в военное время. За это расстреливают. Тебе жить надоело? Да еще и из-за меня...

- Не расстреляют, - отмахнулся Шабо. - Я же не мародер или насильник какой. Если трибунал будет сильно не в духе, то разжалуют. Да и то, если попадусь. Но я не попадусь, потому что до вас, пленных, никому дела нет. Когда противник тебе сдается, это доблесть, а потом, после боя - обуза и лишняя возня. Все только вздохнут с облегчением, вот увидишь, когда очередной тяжелый раненый «умрет» и освободит место в лазарете. Эжен, ну ты посмотри на себя, какой побег военнопленного? Да ты на ноги встанешь, дай бог, чтоб к весне.
Нет, француз понимал, что доля опасности в подобном подлоге присутствует, но куда хуже будет, если его русского знакомца сначала по-глупости уморят, а потом спохватятся.
- Ты не хочешь моей помощи, скажи прямо? - спросил он недовольно. - Но почему? Расстреляют - не расстреляют. Если бы я смерти боялся, был бы мельником, как отец. А я, между прочим, офицер. Считай, что это я брал тебя в плен, - Огюстен хмыкнул, припоминая историю с пуговицей. - Значит, могу и отпустить.

Евгений молчал с полминуты, не спуская с молодого француза тяжелого, неподвижного взгляда, словно пытался пробуравить того до глубины души, и понять, что на самом деле у того на душе, за такой видимой беспечностью. Но не увидел ничего. Француз казался открытым как на ладони, и от этого странно защемило сердце, осознанием и риска, который тот по молодости лет недооценивает, да и вообще такой глупой несправедливостью, что войны ведут правители, а убивают друг друга люди, у которых, по сути, даже тени вражды друг к другу нет. Да и по правде, не каждый друг мог бы сделать для другого то, что предлагал Шабо человеку, который менее недели назад едва не снес ему голову.
- Ты хорошо знаешь, что от такого великодушного предложения не отказываются. Это было бы черной неблагодарностью, а неблагодарность - худший из грехов, на мой взгляд. - наконец выговорил он вполголоса. - Мне в тягость твое предложение по двум причинам. Первая - это риск. Для тебя. Что бы ты тут не говорил относительно того, что он невелик, не думаю, что законы армейские слишком отличаются друг от друга. А вторая в том, что я окажусь перед тобой в неоплатном долгу. Мне ведь даже отблагодарить тебя нечем. Кроме креста, медальона Элен и вот этого.. - он с кривой усмешкой достал из-под подушки все ту же пуговицу - При мне больше нет ничего, а ты бы, полагаю, еще и обиделся на попытку поблагодарить.
Он какое-то время помедлил, не глядя проворачивая пуговицу в пальцах, потом сжал ее в кулаке.
- Давай договоримся, Огюстен. Быть в должниках никто не любит. Поэтому пообещай, что если вдруг когда-нибудь тебе понадобится помощь, любая помощь которую я мог бы тебе оказать - ты мне об этом скажешь. Неважно, во времена ли мира или войны. Согласен?

- Лучше быть живым, но с долгом, чем мертвым без всяких долгов, - резонно заметил француз. - Согласен, Эжен, обещаю тебе.
И, закрепляя договор, протянул Оболенскому руку с безмятежным спокойствием человека, абсолютно уверенного в том, что ему вряд ли придется обращаться за помощью к русским, хоть к одному, хоть к многим. Ни на войне, ни тем более в мирное время: где та Россия, это ж бесконечно далеко и от Франции, и от Австрии, и вообще от всего на свете.
Шабо было даже немного странно, что неоплатные долги так беспокоят его нового знакомого. Воина - игра командная, тут солдат быстро становится неоплатно должен многим: товарищам, что бьются с ним плечо к плечу, командиру, тому, неизвестному офицеру, что вовремя прислал подкрепление, врачам, опять-таки, что вытаскивают его с того света. Если могут. С кем-то удается расплатиться, с кем-то нет. Остается просто жить и надеяться на то, что жизнь сама воздаст всем по заслугам.

Евгений с усилием передвинулся, чтобы ответить на рукопожатие, глухо охнув от насквозь пронизавшей боли, да такой, что разом увидел все звезды небесные без помощи телескопа.  Рука рефлекторно стиснула руку Шабо куда сильнее чем требовала вежливость.
- Спасибо...
Пришлось выждать еще несколько вдохов и выдохов, зато потом получилось не только заговорить, но и улыбнуться, устало и благодарно.
- Держи. - он вложил в ладонь молодого человека все ту же пуговицу - Сувенир. Вместо векселя, да и просто на память. Кто его знает еще, как дело обернется. И спасибо.

Мартен вернулся лишь к вечеру. После возвращения из города, его еще ждали дела, а потом драгоценные часы сна перед ночной сменой. Оболенский задремал, поверхностным, рваным сном, после того, как погасили все лампы, кроме двух, и по обеим краям огромой палаты, а когда проснулся, стояла уже глубокая ночь.
Рядом тихо переговаривались санитар и Шабо, шуршали ассигнации.
Когда Евгений пошевелился, оба обернулись к нему, и Мартен бросив взгляд в обе стороны, наклонился к нему.
- Ну что? Готов к переезду? Учти, ты труп.
В голове метался вихрь вопросов, и странная мысль о том, что он забыл что-то очень важное, но ухватить это "важное" никак не удавалось, поэтому он просто кивнул, протянул на прощание руку Шабо, и санитар расправил по полу брезентовые носилки.
Особо изощряться для того, чтобы изобразить труп, не пришлось. Даже несмотря на сильные и осторожные руки, уже навычного для таких дел санитара, прошло все же слишком мало времени, и Роже не лгал чиновнику, говоря, что раненых в таком состоянии переносить не стоит. Краткое путешествие с койки на носилки едва не лишило его сознания, и когда Мартен проворно укрыл его простыней с головой, подоткнув по краям, сходство было полным.
- Вот так.  А похож, да? - санитар усмехнулся, прихватил протягиваемые Шабо ассигнации, сунул их в карман, и отправился за подмогой. Вернулся с каким-то другим санитаром, который с привычным безразличием взялся за передние ручки носилок, Мартен взялся за задние, и оба растворились в темноте.
Наутро, сменивший Мартена санитар, поглядел на пустую койку безо всякого удивления, и, разбудив спящего Шабо вручил ему миску с жидкой кашей, и жестяную ложку с дважды перекрученным стеблом.
- А сосед твой чего? Одуванчиков с корней съел, наконец? Ну земля ему пухом, к тому шло. Ешь, стрелок.
И ушел, унеся вторую миску на следующую в ряду койку. Что-что а каша в лазарете никогда не пропадет.

Эпизод завершен

Отредактировано Евгений Оболенский (2017-03-19 01:44:05)

+8


Вы здесь » 1812: противостояние » Не раздобыть надежной славы, » «Согласитесь, мы с вами оба храбрецы!»* (2 декабря 1805 года, Австрия)