Тягостный лекарственный сон, больше похожий на дурман, медленно и неохотно выпускал Машу из своих цепких лап. Еще не открывая глаз, она слегка пошевелилась и медленно провела ладонью по постели. Прохладный, тонкий лен и кружево уютно и по-домашнему пахли лавандой, навевая покой и первую, еще на грани яви и сновидения, мысль о том, что она – дома. В своей девичьей спаленке, в собственной кровати. А где-то в других комнатах спокойно и обстоятельно протекает обычная жизнь ее семьи. Матушка уже наверняка давно проснулась и, как обычно, рукодельничает в малой гостиной, тихонько напевая что-то себе под нос и дожидаясь, пока Арсений Казимирович в кабинете закончит с утренней порцией дел, а дети проснутся, и – кто сам, а кто пока с помощью нянюшек, умоются, оденутся и придут пожелать ей доброго утра. И позже они все вместе, сядут завтракать за большой овальный дубовый стол. Все-все, даже маленький Проша, которого, как и остальных младших Баратынских, с самого нежного возраста родители намеренно почти не отделяли от более взрослых сестер и братьев, видя в том важный момент воспитания их общей семейной близости. И, видимо, добивались своего. Потому, уже окончательно проснувшись, и с тоской, еще ярче вспыхнувшей в сердце, осознав, что грезам этим, увы, уже никогда не стать явью, Маша села в постели и первым делом спросила у метнувшейся к ней горничной, где ее младший брат. И лишь потом, успокоенная рассказом о том, что Проша сейчас, скорее всего, тоже спит – просто в другой комнате, снова опустилась на подушки, стараясь как можно меньше двигать головой, которая нестерпимо болела. То ли от дыма, запах которого въелся в кожу настолько, что даже бережно вымытая и переодетая во все чистое, вероятно, прямо во время сна, Маша до сих пор будто бы его ощущала. То ли от всех пережитых страданий. Да, впрочем, разве уже пережитых? Ведь это там, в горящем доме, ей было некогда думать ни о чем, кроме того, чтобы спасти себя и близких. А теперь, в тишине и покое маленькой уютной спальни с цветочными обоями, под едва слышный шелест занавески в распахнутом окне, через которое внутрь уже лился тот особенный теплый, оранжевый вечерний свет, словно коварные чудовища, долго-долго выжидавшие своего часа, воспоминания о кошмарных событиях нынешнего дня набросились на Машу разом. Злые голоса мужиков, страшный предсмертный хрип заколотого вилами отца, его могучая фигура прямо на полу в какой-то неестественной и странной, будто изломанной позе, ужасные крики терзаемого обезумевшей от безнаказанной жестокости толпой управляющего… потом дым… огонь и треск горящих перекрытий. И свое собственное мучительное бессилие что-либо изменить и исправить.
Сжавшись под одеялом и приткнувшись щекой к подушке, Маша тихо и безутешно плакала. А растерянная молоденькая девушка-горничная, которую, видно, оставили за ней присмотреть, едва ни металась в отчаянии по комнате, не зная, что сказать и чем помочь бедняжке-барышне, которая отказывалась даже воды попить, а только рыдала все горше и горше, пока не затихла, отвернувшись к стене, лишь изредка тихонько всхлипывая. Может, опять заснула, а может, просто так лежит – спрашивать девушке было боязно. А ну как опять разрыдается? Пусть лучше так. Велено ведь доктором ее не тревожить. Вот она и не станет.
Тем временем, где-то за пределами комнаты послышались шаги – сперва отдаленные, они быстро приближались. И становилось ясно, что идет сюда даже не один человек, а сразу несколько. Потом в дверь постучали. Вначале осторожно, потом настойчивее. Поднявшись со своей табуретки, горничная осторожно дотронулась до ее плеча:
- Барышня-голубушка, а же чего делать-то? Открыть мне, али, может, сказать, пусть позже заглянут?
- Открой, - тихим, бесцветным голосом откликнулась Маша, даже не обернувшись.
Какая разница, кто там, если те, кого она теперь больше всего на свете хотела бы увидеть, уже точно никогда за ней не придут?